Косметология. Прически и макияж. Маникюр и педикюр. Фитнес

Ченчи краткое содержание. Художественное своеобразие трагедии Шелли «Ченчи


Казаков Юрий Павлович

Адам и Ева

Юрий КАЗАКОВ

Адам и Ева

Художник Агеев жил в гостинице в северном городе, приехал сюда писать рыбаков. Город был широк. Широки были его площади, улицы, бульвары, и от этого казался он пустым.

Стояла осень. Над городом, над сизо-бурыми заволоченными изморосью лесами неслись с запада низкие, свисающие лохмотьями облака, по десять раз на день начинало дождить, и озеро поднималось над городом свинцовой стеной. Утром Агеев подолгу лежал, курил натощак, смотрел в окно. Струились исполосованные дождем стекла, крыши домов внизу сумрачно блестели, отражая небо. В номере тяжело пахло табаком и еще чем-то гостиничным. Голова у Агеева болела, в ушах не проходил звон, и сердце покалывало...

С детства был Агеев талантлив, и теперь, в двадцать пять лет, презрительно было его лицо, презрительны, тяжелы набрякшие коричневые веки и нижняя губа, ленив и высокомерен был взгляд темных глаз. Носил он бархатную куртку и берет, ходил сутулясь, руки в карманы, на встречных смотрел мельком, как бы не замечая их, так же взглядывал на все вообще, что попадалось ему на глаза, но запоминал все с такой неистребимой яркостью, что даже в груди ломило.

Делать ему в городе было нечего, и он то присаживался к столу в номере и держался за голову, то опять ложился, дожидаясь двенадцати часов, когда внизу открывался буфет. А дождавшись, нетвердой походкой спускался по лестнице, каждый раз с ненавистью глядя на картину в холле. Картина изображала местное озеро, фиорды, неестественно лиловые скалы с неестественно оранжевой порослью низких березок на уступах. На картине тоже была осень.

В буфете Агеев брал коньяку и, сведя глаза к переносью, боясь пролить, медленно выпивал. Выпивал - и, закурив, оглядывал случившихся в буфете, нетерпеливо ждал первого горячего толчка. Знал, что тут же станет ему хорошо и он будет все любить. Жизнь, людей, город и даже дождь.

Потом выходил на улицу и бродил по городу, раздумывая, куда бы ему поехать с Викой, и что вообще делать, и как дальше жить. Часа через два он приходил в гостиницу, и уже ему хотелось спать, он ложился и засыпал. А проснувшись, снова спускался вниз, в ресторан.

День уже кончался, за окном меркло, наступал вечер, в ресторане начинал играть джаз. Приходили: крашеные девочки, садились парами за столики, жадно ели воскообразные отбивные, пили вермут, пахнувший горелой пробкой, танцевали, когда приглашал кто-нибудь, и на лицах их было написано счастье и упоение роскошной жизнью. Агеев с тоской оглядывал знакомый и чадный зал. Он ненавидел этих девочек, и пижонов, и скверных музыкантов, которые пронзительно дудели и стучали по барабану, и скверную еду, и здешнюю водку-сучок, которую буфетчица всегда не доливала.

В двенадцать ресторан закрывался, Агеев еле взбирался к себе на третий этаж, сопел, не попадая ключом в замочную скважину, раздевался, мычал, скрипел зубами и проваливался в черноту до следующего дня.

Так провел Агеев и этот день и на другой, к двум часам, пошел на вокзал встречать Вику. Он пришел раньше, чем надо, глянул мельком на перрон, на пассажиров с чемоданами и пошел в буфет. А ведь когда-то у него начинались бродяжья тоска и сердцебиение от одного вида перрона и рельсов.

Водку в буфете принесла ему высокая рыжая официантка.

Гениальная баба! - пробормотал Агеев, восхищенно и жадно провожая ее взглядом. А когда она опять подошла, он сказал: - Хелло, старуха! Вы как раз то, что я искал всю жизнь.

Официантка равнодушно улыбалась. Это говорили ей почти все. Заходили в буфет на полчаса, бормотали что-то, по обыкновению пошлое, и уходили, чтобы никогда уже больше не увидеть ни этой станции, ни рыжей официантки.

Я должен вас писать,- сказал Агеев, пьянея. - Я художник.

Официантка улыбалась, переставляя рюмки на его столе. Ей было все-таки приятно.

Слышишь, ты! Я гениальный художник, меня Европа знает, ну?

Художники нас не рисуют,- немного не по-русски выговорила официантка.

Откуда ты знаешь? - Агеев посмотрел на ее грудь.

О! Им надобятся рыбаки. И рабочие, стрел... стрелочники. Или у нас Ярви имеет островок и деревянная церковь. Они все едут туда, еду-ут... Москва и Ленинград. И все вот так, в беретах, да?

Они идиоты. Так мы еще встретимся, а? - добавил он торопливо, слыша шум подходящего поезда,- Как тебя звать?

Пожалуйста. Жанна,- сказала официантка.

Ты что, не русская?

Нет, я финка. Юонолайнен.

Ух, черт! - пробормотал Агеев, допивая водку и кашляя.

Расплатившись, помял Жанне плечо. "Какая баба пропадает!" - думал он. И, прищурившись, смотрел на голубой экспресс, мелькавший вагонами уже мимо него. От напряжения, от мелькания вагонов у Агеева закружилась голова, и он отвернулся. "Не надо было пить",- рассеянно подумал он и вдруг испугался, что приезжает Вика, и закурил.

Народ шел уже с поезда на выход, Агеев вздохнул, бросил сигарету и стал искать Вику. Она первая увидала его и окликнула. Он оборотился и стал смотреть, как она подходит в черном ворсистом пальто. Пальто было расстегнуто, и коленки ее, когда она шла, толчками округляли подол платья.

Застенчиво подала она ему руку в сетчатой перчатке. Волосы ее выгорели за лето, были подстрижены, спутаны и падали на лоб. Из-под волос на Агеева испуганно глядели с татарским разрезом глаза, а рот был ал, туг, губы потресканы, сухи и полуоткрыты, как у ребенка.

Здравствуй! - слегка задыхаясь, сказала она, хотела что-то добавить, может быть, заранее приготовленное, веселое, но запнулась, гак и не выговорила ничего,

Агеев, поглядел почему-то на прозрачный шарфик вокруг ее шеи, лицо его стало испуганно-мальчишеским, торопливо взял он у нее из рук лакированный чемодан, и они пошли от вокзала по широкой улице.

Ты опух как-то... Как ты живешь? - спросила она и осмотрелась.- Мне тут нравится.

А! - горловым неприятным звуком сказал он, как всегда говорил, когда хотел выразить свое презрение к чему-нибудь.

Ты пьян? - Она сунула руки в карманы и наклонила голову. Волосы свалились ей на лоб.

Казаков Юрий Павлович

Адам и Ева

Юрий КАЗАКОВ

Адам и Ева

Художник Агеев жил в гостинице в северном городе, приехал сюда писать рыбаков. Город был широк. Широки были его площади, улицы, бульвары, и от этого казался он пустым.

Стояла осень. Над городом, над сизо-бурыми заволоченными изморосью лесами неслись с запада низкие, свисающие лохмотьями облака, по десять раз на день начинало дождить, и озеро поднималось над городом свинцовой стеной. Утром Агеев подолгу лежал, курил натощак, смотрел в окно. Струились исполосованные дождем стекла, крыши домов внизу сумрачно блестели, отражая небо. В номере тяжело пахло табаком и еще чем-то гостиничным. Голова у Агеева болела, в ушах не проходил звон, и сердце покалывало...

С детства был Агеев талантлив, и теперь, в двадцать пять лет, презрительно было его лицо, презрительны, тяжелы набрякшие коричневые веки и нижняя губа, ленив и высокомерен был взгляд темных глаз. Носил он бархатную куртку и берет, ходил сутулясь, руки в карманы, на встречных смотрел мельком, как бы не замечая их, так же взглядывал на все вообще, что попадалось ему на глаза, но запоминал все с такой неистребимой яркостью, что даже в груди ломило.

Делать ему в городе было нечего, и он то присаживался к столу в номере и держался за голову, то опять ложился, дожидаясь двенадцати часов, когда внизу открывался буфет. А дождавшись, нетвердой походкой спускался по лестнице, каждый раз с ненавистью глядя на картину в холле. Картина изображала местное озеро, фиорды, неестественно лиловые скалы с неестественно оранжевой порослью низких березок на уступах. На картине тоже была осень.

В буфете Агеев брал коньяку и, сведя глаза к переносью, боясь пролить, медленно выпивал. Выпивал - и, закурив, оглядывал случившихся в буфете, нетерпеливо ждал первого горячего толчка. Знал, что тут же станет ему хорошо и он будет все любить. Жизнь, людей, город и даже дождь.

Потом выходил на улицу и бродил по городу, раздумывая, куда бы ему поехать с Викой, и что вообще делать, и как дальше жить. Часа через два он приходил в гостиницу, и уже ему хотелось спать, он ложился и засыпал. А проснувшись, снова спускался вниз, в ресторан.

День уже кончался, за окном меркло, наступал вечер, в ресторане начинал играть джаз. Приходили: крашеные девочки, садились парами за столики, жадно ели воскообразные отбивные, пили вермут, пахнувший горелой пробкой, танцевали, когда приглашал кто-нибудь, и на лицах их было написано счастье и упоение роскошной жизнью. Агеев с тоской оглядывал знакомый и чадный зал. Он ненавидел этих девочек, и пижонов, и скверных музыкантов, которые пронзительно дудели и стучали по барабану, и скверную еду, и здешнюю водку-сучок, которую буфетчица всегда не доливала.

В двенадцать ресторан закрывался, Агеев еле взбирался к себе на третий этаж, сопел, не попадая ключом в замочную скважину, раздевался, мычал, скрипел зубами и проваливался в черноту до следующего дня.

Так провел Агеев и этот день и на другой, к двум часам, пошел на вокзал встречать Вику. Он пришел раньше, чем надо, глянул мельком на перрон, на пассажиров с чемоданами и пошел в буфет. А ведь когда-то у него начинались бродяжья тоска и сердцебиение от одного вида перрона и рельсов.

Водку в буфете принесла ему высокая рыжая официантка.

Гениальная баба! - пробормотал Агеев, восхищенно и жадно провожая ее взглядом. А когда она опять подошла, он сказал: - Хелло, старуха! Вы как раз то, что я искал всю жизнь.

Официантка равнодушно улыбалась. Это говорили ей почти все. Заходили в буфет на полчаса, бормотали что-то, по обыкновению пошлое, и уходили, чтобы никогда уже больше не увидеть ни этой станции, ни рыжей официантки.

Я должен вас писать,- сказал Агеев, пьянея. - Я художник.

Официантка улыбалась, переставляя рюмки на его столе. Ей было все-таки приятно.

Слышишь, ты! Я гениальный художник, меня Европа знает, ну?

Художники нас не рисуют,- немного не по-русски выговорила официантка.

Откуда ты знаешь? - Агеев посмотрел на ее грудь.

О! Им надобятся рыбаки. И рабочие, стрел... стрелочники. Или у нас Ярви имеет островок и деревянная церковь. Они все едут туда, еду-ут... Москва и Ленинград. И все вот так, в беретах, да?

Они идиоты. Так мы еще встретимся, а? - добавил он торопливо, слыша шум подходящего поезда,- Как тебя звать?

Пожалуйста. Жанна,- сказала официантка.

Ты что, не русская?

Нет, я финка. Юонолайнен.

Ух, черт! - пробормотал Агеев, допивая водку и кашляя.

Расплатившись, помял Жанне плечо. "Какая баба пропадает!" - думал он. И, прищурившись, смотрел на голубой экспресс, мелькавший вагонами уже мимо него. От напряжения, от мелькания вагонов у Агеева закружилась голова, и он отвернулся. "Не надо было пить",- рассеянно подумал он и вдруг испугался, что приезжает Вика, и закурил.

Народ шел уже с поезда на выход, Агеев вздохнул, бросил сигарету и стал искать Вику. Она первая увидала его и окликнула. Он оборотился и стал смотреть, как она подходит в черном ворсистом пальто. Пальто было расстегнуто, и коленки ее, когда она шла, толчками округляли подол платья.

Застенчиво подала она ему руку в сетчатой перчатке. Волосы ее выгорели за лето, были подстрижены, спутаны и падали на лоб. Из-под волос на Агеева испуганно глядели с татарским разрезом глаза, а рот был ал, туг, губы потресканы, сухи и полуоткрыты, как у ребенка.

Здравствуй! - слегка задыхаясь, сказала она, хотела что-то добавить, может быть, заранее приготовленное, веселое, но запнулась, гак и не выговорила ничего,

Агеев, поглядел почему-то на прозрачный шарфик вокруг ее шеи, лицо его стало испуганно-мальчишеским, торопливо взял он у нее из рук лакированный чемодан, и они пошли от вокзала по широкой улице.

Ты опух как-то... Как ты живешь? - спросила она и осмотрелась.- Мне тут нравится.

А! - горловым неприятным звуком сказал он, как всегда говорил, когда хотел выразить свое презрение к чему-нибудь.

Ты пьян? - Она сунула руки в карманы и наклонила голову. Волосы свалились ей на лоб.

А! - опять сказал он и покосился на нее.

Вика была очень хороша, а в одежде ее, в спутанных волосах, в манере говорить было что-то неуловимое, московское, от чего Агеев уж отвык на севере. В Москве они встречались раза два, знакомы как следует, в сущности, не были, и приезд ее и отпуск, который - Агеев знал - нелегко ей достался, ее готовность - это он тоже чувствовал - ко всему самому плохому были как-то неожиданны и странны.

"Везет мне с бабами!" - с грубо-радостным удивлением подумал Агеев и нарочно остановился, будто надеть перчатки, чтобы посмотреть на Вику сзади. Она замедлила шаги, полуобернувшись к нему, посматривая вопросительно на него и в то же время оглядывая рассеянно прохожих и витрины магазинов.

Она была хороша и сзади, и то, что она не пошла вперед, а задержалась, вопросительно взглядывая на него и этим как бы выражая уже свою зависимость,- все это страшно обрадовало Агеева, хоть минуту назад он испытывал стыд и неловкость от того, что она приехала. Он понимал отдаленно, что и выпил только потому, чтобы не было так неловко.

Я тебе привезла газеты...- сказала Вика, когда Агеев догнал ее.- Тебя ругают, знаешь? На выставке страшный шум, я ходила.

А! - опять сказал он, испытывая в то же время глубокое удовольствие.Колхозницу не сняли? - тут же с тревогой спросил он.

Нет, висит...- Вика засмеялась.- Никто ничего не понимает, кричат, спорят, ребята с бородками, в джинсах, посоловели, кругами ходят...

Тебе-то понравилась? - спросил Агеев.

Вика неопределенно улыбнулась, а Агеев вдруг разозлился, нахмурился и засопел, нижняя губа его выпятилась, темные глаза запухли, поленивели. "Напьюсь!" - решил он.

И весь день уже, как чужой, ходил с Викой по городу, зевал, на вопросы ее мычал что-то невнятное, ждал на пристани, пока она справлялась о расписании пароходов, а вечером, как ни просила его Вика, снова напился, заперся у себя в номере и, чувствуя с тонкой глубокой болью, что Вика одна у себя, что она расстроена, не знает, что делать, только курил и усмехался. И думал о рыжей Жанне.

Раза два принимался звонить телефон. Агеев знал, что это Вика, и трубку не снимал. "Иди пасись!" - злобно думал он.

На другой день Вика разбудила Агеева рано, заставила умыться и одеться, сама укладывала его рюкзак, вытаскивала из-под кровати этюдник и спиннинг, заглядывала в ящики стола, звенела пустыми бутылками и была решительна и бесстрастна. На Агеева она не обращала внимания.

"Прямо как жена!" - с изумлением думал Агеев, следя за ней. Морщась, он стал думать, как быстро приживаются женщины и как они умеют быть властными и холодными, будто сто лет с ней прожил. Голова у него болела, он хотел спуститься в буфет, но вспомнил, что буфет закрыт еще, покашлял, покряхтел и закурил натощак. Ему было худо. Вика между тем успела расплатиться внизу и вызвала такси. "Черт с ним! - вяло думал Агеев, выходя на улицу и залезая в машину.- Пускай!" Он сел и закрыл глаза. Начинался утренний дождь, и это значило, что на весь день. Пошел даже снег. Мокрый и тяжелый, он падал быстро и темнел, едва успев коснуться мокрых крыш и тротуаров.

На пристани Агееву стало совсем плохо. Он задремал, изнемогая от тоски, не понимая, куда и зачем ему нужно ехать, слыша сквозь дрему, как свистит, погукивает ветер, шлепает о причал вода, как возникают на высокой ноте, долго трещат и затихают потом моторки. Вика гоже погрустнела и озябла. От недавней ее решительности не осталось и следа, она сидела рядом с Агеевым, беспомощно осматриваясь, - поникшая, в узких коротких брюках, по-прежнему с непокрытой головой. Ветер трепал, сваливал на лоб ей волосы, и было похоже, будто она получила телеграмму и едет на похороны.

"Брючки надела,- желчно думал Агеев и закрывал глаза, стараясь поудобней приладиться у фанерной стены.- Ну куда меня черт несет? Ай-яй-яй, до чего плохо!"

Они еле дождались своего парохода, с нетерпением смотрели, как он подваливает, шипит паром, стукает, скрипит о причал, отдирая от причального бруса белую щепу.

Но и на пароходе Агееву не стало легче. Где-то внизу благодатно клокотало и бурлило, ходили в горячем масле желтые поршни, было тепло, а каюта на носу была мрачна, холодна и застарело пахла. За стеной гудел ветер, волна плескала в борт, стекло нервно звякало, пароход покачивало. За окном смутно, медленно тянулись бурые, уже сквозящие леса, деревни, потемневшие от дождей, бакены и растрепанные вешки. Агеева знобило, и он вышел из каюты.

Побродив по железному рубчатому настилу нижней палубы, он примостился возле машинного отделения, недалеко от буфета. Этот буфет тоже не открылся еще, хотя на камбузе варили уже соленую треску и оттуда вонюче пахло. Агеев забрался с ногами на теплый железный рундук, облокотился на березовые дрова с лоснящейся атласной корой и стал слушать мерные вздохи машин, шум плиц за бортом, нестройный говор пассажиров, Как всегда, те, кого недавно провожали, не затихли еще, не успокоились, горланили, острили, а на корме играли на гармошке, громко топали по железу палубы, вскрикивали: "Эх!! Эх!"

У крана с кипятком заваривали чай в кружках и чайниках и пили, отламывая от батонов, сидя прямо на узлах, на чемоданах, в тепле, покойно поглядывая на озеро, по которому ветер гнал беспорядочную темную волну. Женщины разматывали платки, причесывались, ребятишки играли уже, бегали и возились.

Желто засветились лампы в матовых колпаках, и сразу снаружи стало еще темней и холодней. Агеев лениво поводил глазами, оглядывался. Проходы были завалены мешками с картошкой, корзинами, кадками с огурцами, какими-то тюками. И народ был все местный, добирающийся до какой-нибудь Малой Губы. И разговоры были тоже местные: о скотине, о новых постановлениях, о тещах, о рыбодобыче, о леспромхозах и о погоде.

"Ничего! - думал Агеев.- Один только день, а там остров, дом какой-нибудь, тишина, одиночество... Ничего!"

Буфет наконец открылся, и тотчас пробралась и подошла к Агееву Вика. Она печально посмотрела на него и улыбнулась.

Хочешь выпить, бедный? - спросила она.- Ну, иди выпей!

Агеев пошел, принес четвертинку, хлеба и огурцов. Вика гоже забралась на рундук и встретила его внимательным, тревожным взглядом. Агеев сел рядом, отколупнул пробку, выпил и захрустел огурцом, чувствуя, как отмякает у него на душе, и с некоторым оживлением поглядывая на Вику,

Ешь! - сказал он невнятно, и Вика тоже стала есть.

Объясни мне, что с тобой? - спросила она немного погодя.

Агеев еще выпил и подумал. Потом закурил и поглядел на Викину свешенную замшевую туфельку.

Просто грустно, старуха,- сказал он тихо.- Просто, наверно, я бездарь и дурак. Пишу, пишу, а все говорят: не так, не то... Как это? Незрелость мировоззрения! Шаткая стезя! Чуждое народу!.. Будто за их плечами весь народ стоит, одобрительно головой кивает, а?

Глупый! - нежно сказала Вика, вдруг засмеялась и положила ему голову на плечо.

От волос ее пахло горько и непонятно. Агеев потерся щекой о ее волосы и зажмурился.

Она вдруг стала ему близка и дорога. Он вспомнил, как в первый раз поцеловал ее в Москве, в коридоре, в гостях у приятеля-художника. Он был тогда выпивши и весел, она как-то удивленна и тиха, и они долго говорили на кухне, вернее, он говорил ей, что он гений, а все подонки, а потом пошли в комнаты, и в коридоре он ее поцеловал и сказал, что страшно любит.

Она не поверила, но задохнулась, покраснела, глаза ее потемнели, губы пошершавели, она заговорила, засмеялась с девчонками, которые там были, а на него больше не посмотрела. Он гоже пристал к ребятам, стал смотреть и говорить о рисунках, и они с Викой сидели в разных комнатах.

Вика говорила, смеялась с подругами, с кем-то, кто входил и выходил, и все время чувствовала, что счастлива, потому что в другой комнате сидел в кресле и тоже говорил с кем-то он. Она после призналась ему в этом.

Да, это хорошо вдруг потом, где-то на севере, вспомнить недавний, но в то же время уже навсегда ушедший вечер. Это значит, что у них есть история. Они еще не любят друг друга по-настоящему, ничем не связаны, еще встречаются с кем-то, кто был у них раньше, еще не знали ночей, не известны друг другу, но у них есть уже прошлое. Это очень хорошо.

Серьезно! - сказал Агеев.- Я все думал о своей жизни. Знаешь, паршиво мне было без тебя тут, дождь льет, идти некуда, сидишь в номере или в ресторане пьяный, думаешь... Устал я. Студентом был, думал - всё переверну, всех убью картинами, путешествовать стану, жить в скалах. Этакий, знаешь, Рокуэлл Кент. А как до диплома дошло, так и понеслось: и такой и сякой, подлец! Как накинулись учить, собаки, так и не отстают. Чем дальше, тем хуже. Ты и абстракционист, и неореалист, и формалист, и шатания у тебя всякие... Ну-ка, погоди!

Он отодвинулся слегка от Вики и еще выпил. Голова болеть перестала, хотелось говорить, и думать, и сидеть долго, потому что рядом сидела Вика и слушала.

Агеев сбоку глянул, ей в лицо - оно было оживленно и: серьезно, глаза под пологом ресниц были длинны и черны. Агеев присмотрелся - они были все-таки черны, а губы шершавы, и у Агеева забилось сердце. А Вика совсем забралась с ногами на рундук, расстегнула пальто, оперлась подбородком на колени и стала снизу смотреть в лицо Агееву.

Лицо у тебя плохое,- сказала она и потрогала его за подбородок.Небрит, почернел, весь.

Занюханный я какой-то,- усмехнулся он и загляделся на озеро.- Все думаю о Ван-Гоге и о себе... Неужели же и мне надо подохнуть, чтобы обо мне заговорили серьезно? Неужели мой цвет, мой рисунок, мои люди хуже, чем у этих конъюнктурщиков? Надоело!

Конъюнктурщики тебя не признают,- быстро, как бы между прочим, сказала Вика.

Так... Я знаю. Потому что признать тебя - значит признать, что сами они всю жизнь делали не то.

А! - Агеев помолчал и стал закуривать. Он долго курил, глядя себе под ноги, растирая желтое лицо. Щетина трещала у него под пальцами.- Три года! сказал он.- Иллюстрации беру, чтоб денег заработать. Три года как кончил институт, и всякие подонки завидуют: ах, слава, ах, Европа знает... Идиоты! Чему завидовать? Что я над каждой картиной... Что у меня мастерской до сих пор нет? Пишешь весну - говорят: не та весна! Биологическая, видишь ли, получается весна. А? На выставку не попадешь, комиссии заедают, а прорвался чем-то не главным - еще хуже. Критики! Кричат о современности, а современность понимают гнусно. И как врут, какая демагогия за верными словами!

И ни одного верного слова о тебе не было? - задумчиво спросила Вика, отломила березовую щепку и стала грызть.

Ты! - Агеев побледнел.- Студенточка! Ты еще в стороне, ты с ними не сталкивалась, книжечки, диамат, практика... А они, когда говорят "человек", то непременно с большой буквы. Ихнему проясненному взору представляется непременно весь человек - страна, тысячелетия, космос! Об одном человеке они не думают, им подавай миллионы. За миллионы прячутся, а мы, те, кто что-то делает, мы для них пижоны... Духовные стиляги - вот кто мы! Геро-оика! противно произнес Агеев и засмеялся. -Ма-ассы! Вот они массы,- Агеев кивнул на пассажиров.- А я их люблю, мне противно над ними слюни пускать восторженные. Я их во плоти люблю - их руки, их глаза, понятно? Потому что они землю на себе держат. В этом вся штука. Если каждый хорош, тогда и общество хорошо, это я тебе говорю! Я об этом день и ночь думаю. Мне плохо, заказов нет, денег нет, черт с ними, не важно, но я все равно прав, и пусть не учат меня. Меня жизнь учит - и насчет оптимизма и веры в будущее и вот в эти самые массы, я всем критикам сто очков вперед дам!

Агеев засопел, ноздри у него раздувались, глаза помутились.

Не надо бы тебе пить...- тихо сказала Вика, жалобно глядя на него снизу вверх.

Погоди! - сипло попросил Агеев.- Что-то у меня... астма, что ли? До конца не вздохнуть никак.

Он раскурил погасший окурок, но, затянувшись, закашлялся, бросил окурок и, спустив ногу, растоптал его. Поглядев на Вику, поморщился.

Пусти-ка, пойду спать! - Он злобно прищурился, слез с рундука и пошел в каюту.

Пока они говорили, на пароходе включили отопление, в каюте стало тепло, окно запотело. Агеев сел к окну, протер стекло рукавом, левое веко у него стало прыгать. Спасение его было сейчас в Вике, и он знал это. Но что-то в ней приводило его в бешенство. Приехала... Свежая, красивая, влюбленная. Ах, черт! Зачем, зачем обязательно что-то доказывать? И кому? Ей! А у нее небось ноги отнимались, к сердцу подкатывало, когда ехала - думала о первой ночи, о нем, прижаться к нему хотелось, к черту пьяному. Ай-яй-яй! И было бы, было, если бы сразу согласилась с ним, сказала бы: "Да! Ты прав!" С ума бы сошел, увез бы в фиорды, в избушку, у окошка бы посадил, а сам с холстом. Личико крохотное, глаза длинные, волосы выгоревшие, кулачком подперлась... Может, в жизни бы лучше ничего не написал! Ай-яй-яй!..

Он стал раздеваться, и ему стало до слез жалко себя и одиноко. "Ну ничего! - подумал он.- Ничего! Не впервые!" И даже передергивало всего, когда вспоминал, что наговорил ей. Молчать нужно, дело делать!

Раздевшись, залез на верхнюю полку, отвернулся к стене и долго ерзал по глянцевитой наволочке, стараясь лечь поудобней, но все никак не мог.

К острову пароход подходил вечером. Глухо и отдаленно сгорела кроткая заря, стало смеркаться, пароход шел бесчисленными шхерами. Уже видна была темная, многошатровая церковь, и пока пароход подходил к острову, церковь перекатывалась по горизонту то направо, то налево, а однажды оказалась даже сзади.

У Вики было упрямое, обиженное лицо. Агеев посвистывал и безразлично смотрел по сторонам на плоские островки, на деревни к с некоторым интересом рассматривал великолепные, похожие на варяжские ладьи, лодки.

Когда совсем подошли к острову, стала видна ветряная мельница, прекрасная старинная изба, амбарные постройки - все пустое, неподвижное, музейное. Агеев усмехнулся.

Как раз для меня,- пробормотал он и поглядел на Вику с веселой злостью.- Как раз, так сказать, на передний край семилетки, а?

Вика промолчала. Лицо у нее теперь было обтянутое, и будто она приехала сюда сама по себе, будто все это давно предполагалось и так и должно было быть.

Никто не сошел на этом островке, кроме них двоих. И никого не было на деревянной открытой пристани, одна сторожиха с зажженным фонарем, хоть было еще светло.

Ну вот. Теперь мы с тобой как Адам и Ева,- опять усмехнулся Агеев, ступая на сырую дощатую пристань.

И опять Вика ничего не сказала в ответ. На берегу показалась женщина в ватнике и сапогах, она еще издали заулыбалась.

Только двое? - весело крикнула она и заспешила навстречу, переводя взгляд с Агеева на Вику. А когда подошла, взяла чемодан у Вики и заговорила - показалось, что она давно ждала их.- Вот и славу богу,- быстро и ласково говорила она, поднимаясь вверх по берегу.- А я уж думала, никого в этом году не будет, все кончилось. Зимовать собралась. А вот и вы. Пойдемте в нашу гостиницу.

В гостиницу? - спросил Агеев неприятным своим голосом.

Хозяйка засмеялась.

Вот и все удивляются, а я уж второй год тут живу. Мужик был, да помер, одна теперь. Гостиница? Для экскурсантов, художников. Тут их много летом наезжает, живут себе, рисуют.

Агеев вспомнил свою гостиничную тоску, вздохнул, сморщился. Он хотел пожить в избе, в домишке каком-нибудь, где пахло бы коровой, сенями, чердаком.

Но гостиница оказалась уютной. Была печка на кухне, были три комнаты все пустые, и была еще одна странная комната: резные в древнерусском стиле колонки посредине, поддерживающие потолок, и большие современные окна во всю стену до полу, на три стороны - как бы стеклянный холл.

Во всех комнатах стояли пустые кровати с голыми сетками и голые шершавые тумбочки.

Агеев и Вика поселились в комнате с печкой, окном на юг. На стенах висели акварели в рамках. Агеев глянул и повел губой. Акварели были ученические, старательные, на всех написаны были церковь или мельница.

Хозяйка начала носить в комнату простыни, подушки, наволочки, и хорошо запахло чистым бельем.

Вот и живите! - с удовольствием говорила она.- Вот и хорошо! Надолго ли приехали? А то скучно. Летом хорошо, художники веселые, а теперь одна, считай, на всем острове.

А как тут питаться? - спросила Вика.

Не пропадете! - радостно отозвалась хозяйка откуда-то из коридора,На другом конце острова у нас деревня, там молока или чего... А то магазин еще на Пог-Острове, на лодке можно. Вы откуда же, из Ленинграда?

Нет, из Москвы,- сказала Вика.

Ну и хорошо, а то у нас все ленинградцы. Дрова у меня есть, чурки, обрезки, этим летом церкву реставрировали, так много материалу осталось. И ключи у меня от церкви, когда захотите, скажете, я отомкну.

Хозяйка ушла, а Вика со счастливой усталостью повалилась на кровать.

Нет, я не могу! - сказала она.- Это гениально! Милый ты мой Адам, это просто гениально! Ты любишь жареную картошку?

Агеев хмыкнул, повел губой и вышел. Он потихоньку обошел вокруг погоста, окружавшего церковь. Совсем стемнело, и, когда Агеев шел с восточной стороны, церковь великолепным силуэтом возвышалась над ним, светясь промежутками между луковицами куполов и пролетами колокольни. Однообразно, равномерно потрюкивали две птицы в разных местах. Пахло сильно травой и осенним холодом.

"Ну вот и конец света!" - подумал Агеев, пройдя мимо церкви по берегу озера. Потом спустился на пристань, присел на сваю и стал смотреть на запад. Метрах в двухстах от этого был еще остров - низкий, поросший ивовыми кустами и совершенно пустой. А за ним еще остров, а там, видимо, была деревня: сквозь кусты просвечивал далекий случайный огонек. Немного погодя в той стороне возник высокий, напряженный звук моторки, долго не утихал и оборвался внезапно, несколько раз хлопнув.

Агееву было одиноко, но он сидел и сидел, покуривая, привыкая к тишине, к чистому запаху осенней свежести и воды, думая о себе, о своих картинах, о том, что он мессия, великий художник, и что он сидит в одиночестве черт знает где, в то время как разные критики живут в Москве на улице Горького, сидят сейчас с девочками в ресторанах, пьют коньяк, едят цыплят-табака и, вытирая маслянистые рты, говорят разные красивые и высокие слова, и все у них лживо, потому что думают они не о высоком, а как бы поспать с этими девочками. А утром эти критики, перешибая похмелье кофеем и сердечными каплями, пишут про него статьи и опять врут, потому что никто не верит в то, что пишет, а думает только, сколько он за это получит, и никто из них никогда не сидел вот так в одиночестве на сырой свае и не смотрел на пустой темный остров, готовясь к творческому подвигу.

От этих мыслей Агееву становилось горько и приятно, в них была какая-то едкая сладость, и он любил так думать и думал часто.

То он принимался вдруг мысленно напевать неизвестно почему пришедший ему на память романс ста-рухи графини из "Пиковой дамы". И эта мертвенная музыка, как он слышал ее где-то глубоко со всем оркестром, с мрачным тембром кларнетов и фаготов и томительными паузами,- музыка эта начинала ужасать его, потому что это была смерть.

То ему вдруг остро, до боли, как воздуха, захотелось услышать запах чая - не заваренного, не в стакане, а запах сухого чая. Ему тотчас вспомнилась, пришла из детства и чайница из матового стекла с трогательным пейзажиком вокруг, и как он мечтал пожить в домике с красной крышей, и как открывала и сыпала туда мать с тихим шуршанием чай, как пахло тогда и как опалово-мутная чайница наполнялась темным.

Тотчас вспомнил он и мать, ее к нему любовь, всю жизнь ее как бы в нем, для него. И себя самого - такого быстрого, подвижного, с такими приступами беспричинной радости и живости, что даже не верилось теперь, что он мог быть когда-то таким.

И с запоздалой болью он думал о том, как часто был груб с матерью, невнимателен, нечуток к ней, как часто не хотел слушать ее рассказы о детстве, о каком-то давно прошедшем, исчезнувшем времени, пока можно было слушать. Как часто в ребяческой эгоистичности не мог понять и оценить той постоянной любви, какой уж не ощущал он потом никогда в жизни.

А вспомнив все это, он тотчас усомнился в себе и подумал, что, может быть, и правы все его критики, а он не прав и делает вовсе не то, что нужно. Он думал, что всю жизнь не хватало, наверное, ему какой-то основной идеи идеи в высшем смысле. Что слишком часто он был равнодушен, вял и высокомерен в своей талантливости ко всему, что не было его жизнью и его талантом. И это в такое-то время!

С бессильным ожесточением вспоминал он все свои споры еще со студенчества - с художниками, с искусствоведами, со всеми, кто не принимал его картин, его рисунка, его цвета. Он думал теперь, что потому не может убедить их, разбить и доказать свое мессианство, что не одухотворен идеей. А какой же пророк без идеи?

Так он долго сидел и слышал, как Вика вышла из дому, прошла немного к берегу по деревянным мосткам, постояла, осматриваясь, тихо позвала его. Он не отозвался и не шевельнулся. А ведь он уже любил ее, У него сердце билось, когда он думал о ней! Он и она как Адам и Ева, на темном пустом острове, наедине со звездами: и водой - и не просто же она приехала, и как, наверно, тосковала одна в номере гостиницы, когда он напился и ушел, бросил ее!

Горькая отчужденность, отрешенность от мира сошли на него, и он не хотел ничего и никого знать. Он вспомнил, что больные звери скрываются, забиваются в недоступную глушь и там лечатся какой-то таинственной травой или умирают. Он пожалел, что теперь осень и холодно, что он в сапогах, в свитере, а то найти бы уголок на этом или на другом острове, где скалы, и песочек, и прозрачная вода, лежать бы целыми днями на солнце и ни о чем не думать. И ходить босиком. И ловить рыбу. И смотреть на закаты.

Он почувствовал, что безмерно устал - устал от себя, от мыслей, от разъедающих душу сомнений, от пьянства - и что совсем болен.

"На юг бы мне, на юг, к морю..." - тоскливо подумал он и встал. Сойдя с пристани, отвернувшись от озера, он опять увидал древнюю большую церковь и маленькую гостиницу, приютившуюся подле. В гостинице хорошо светились окна, тогда как церковь была темна, замкнута и чужда ему. Но что-то в церкви этой было властное, вызывающее мысли о гениальном народе, об истории - еще о покое, уединении.

Сег-Погост,- вспомнил Агеев название острова и церкви.- Сег-Погост!

Он поднялся к дому, взошел на крыльцо и еще постоял, оглядываясь, стараясь угадать во тьме то, что столько веков жило без него своей жизнью настоящей жизнью земли, воды и людей. Но ничего не мог разглядеть, кроме тусклого сияния массы воды вокруг, кроме редких космически светящихся клоков неба в разрывах облаков. Тогда он вошел в дом.

Комната была озарена керосиновой лампой. Гудела, трещала печка, пахло жареной картошкой. Раскрасневшаяся Вика хозяйничала, комната приобрела милый, обжитой вид во всем: в кофточках, в платьях, повешенных и брошенных на кровать, в черных перчатках на тумбочке, в пудренице с молнией - во всем чувствовалось присутствие молодой женщины, и пахло духами.

Где ты был? - протяжно спросила Вика и подрожала бровью.- Я тебя искала.

Агеев промолчал и пошел на кухню мыться. На кухне он некоторое время разглядывал в зеркальце свою щетину, подумал и бриться не стал, умылся только, с удовольствием звякая умывальником, вытерся мохнатым теплым полотенцем, вернулся в комнату, лег на кровать, положил ноги в сапогах на спинку, потянулся и закурил.

Садись есть,- сказала Вика.

Ели молча. Видно было, что Вике здесь страшно нравится, и только одно было неприятное - Агеев. На печке шумел, посвистывал чайник.

У тебя большой отпуск? - спросил вдруг Агеев,.

Десять дней,- сказала Вика и вздохнула.- А что?

"Три дня уже прошло",- подумал Агеев.

И снова надолго замолчали. Напившись чаю, стали ложиться. Вика горячо покраснела и отчаянно посмотрела на Агеева. Он отвел глаза и нахмурился. Потом встал, закурил и подошел к окну. Он тоже покраснел и рад был, что Вика не видит. Сзади что-то шелестело, шуршало, наконец Вика не выдержала и попросила умоляюще:

Погаси свет!

Не взглянув на нее, Агеев задул лампу, быстро разделся, лег на кровать и отвернулся к стене. "Попробуй приди!" - думал он. Но Вика не пришла, она легла и замерла, даже дыхания не стало слышно.

Прошло минут двадцать, а они не спали, и оба это знали. В комнате было темно, в окно виднелось черное небо. Стал задувать ветер за стеной. Вдруг занавеска на окне осветилась на короткое мгновение. Агеев подумал было, что кто-то снаружи провел по стене дома, по занавеске, лучом фонарика, но еще через три-четыре секунды мягко заворчал гром.

Гроза! - тихо сказала Вика, села и стала смотреть в темное окно. Осенняя гроза.

Опять мигнуло и заворчало, потом ветер улегся, и тут же пошел сильный дождь, и в водосточной трубе загудело.

Дождь,- сказала Вика.- Я люблю дождь. Я люблю думать, когда дождь.

Ты можешь помолчать? - Агеев закурил и поморгал: глазам было горячо.

А знаешь что? Я уеду,- сказала Вика, и Агеев почувствовал, как она ненавидит его.- С первым же пароходом уеду. Ты просто эгоист. Я эти два дня все думала: кто же ты? Кто? И что это у тебя? А теперь знаю: эгоист. Говоришь о народе, об искусстве, а думаешь о себе - ни о ком, о себе... Никто тебе не нужен. Противно! Зачем ты меня звал, зачем? Знаю теперь: поддакивать тебе, гладить тебя, да? Ну нет, милый, поищи другую дуру. Мне и сейчас стыдно, как я бегала в деканат, как врала: папа болен...

Вика громко задышала.

Замолчи, дура! - сказал Агеев с тоской, понимая, что все кончилось.И пошла вон, и уезжай, катись отсюда!

Агеев поднялся, подсел к окну, уперся локтями в тумбочку. Дождь еще шел, под окном было что-то большое, темное, дрожащее, и Агеев долго вглядывался и соображал, пока не понял, что это лужа. Ему захотелось заплакать, поморгать, вытереть слезы рукавом, как в детстве, но плакать он давно не мог.

Вика легла, уткнулась в подушку, всхлипывала и задыхалась, а Агеев сидел не шевелясь, разминая, кроша в пепельнице окурки и спички. Сначала ему все было омерзительно и безразлично. Его даже ломать начало от дрожи и тоски. Теперь это прошло, он как бы вознесся куда-то, отрешился от всего мелкого, и ему стало всех жалко, он стал тихим и грустным, потому что чувствовал непреоборимость всей людской массы. И все-таки в душе у него, очень глубоко, все кипело, было горячо и больно, и он не мог снисходительно улыбаться или отделаться своим противным "А!" - он должен был сказать что-то.

Но он ничего не сказал, он подумал... Хотя, в сущности, ничего не думал, а просто побыл в тишине, поглядывая за окно на темную дрожащую лужу. В нем трепетало и звенело что-то, как во время болезни, при температуре, он увидел перед собой бесчисленную вереницу зрителей, которые молча шли по залам и на лицах которых было написано что-то загадочное, что-то неуловимое и скорбное. Он еще остановился внутренним взглядом на этом, на скорбности, и подумал: "Почему скорбное, что-то я не так думаю", - но тотчас отвлекся и стал думать о высшем, о самом высшем, о высочайшем, как ему казалось.

Он думал, что все равно будет делать то, что должен делать. И что его никто не остановит. И что это ему потом зачтется.

Он встал, не одеваясь, с набухшими на висках жилами, вышел на крыльцо. На крыльце он стоял и плевался, почему-то был полон рот сладкой слюны, она все собиралась во рту, и он плевался, а в горле стоял комок и душил его.

Все кончено! - тихо бормотал он. - К чертовой матери! Все кончено!..

Весь следующий день Агеев провалялся, отвернувшись к стене. Он засыпал, просыпался, слышал, как ходила по комнате и вокруг дома Вика. Она звала его завтракать, обедать, но он лежал, злобно сжав зубы и не открывая глаз, пока не засыпал опять в каком-то отупении.

Но к вечеру стало уже невозможно лежать, заныло тело, и он поднялся. Вики не было, и Агеев пошел к хозяйке.

Дай-ка, тетя, мне ключ от лодки,- попросил он.- В магазин надо сплавать за папиросами...

Хозяйка дала ему ключ, сказала, где взять весла, и показала, куда плыть.

Навстречу Агееву дул ветер, весла были тяжелые, неудобные, тяжелой была и лодка, такая красивая с виду, и Агеев успел стереть себе ладони, пока добрался до другого острова.

Он купил папирос, бутылку водки и закуску и пошел назад к мосткам. Он шел уже влажным лугом, когда догнал его приземистый кривоногий рыбак в зимней шапке, с красным лицом.

Здорово, браток! - сказал рыбак, поравнявшись и оглядывая Агеева.Художник? С Сег-Погоста?

Обеими руками рыбак осторожно нес газетные кульки, из карманов телогрейки торчало у него по бутылке водки.

А мы сегодня гуляем! После бани,- радостно сообщил он, будто давний знакомый.- Выпьем на дорогу?

Рыбак косолапо перешагнул в свою лодку с ярко-зеленой крышкой подвесного мотора, положил там кульки, вынул бутылки, которых у него оказалось четыре - две были в карманах брюк,- две положил осторожно в нос на брезент; одну тут же открыл, нашел, пошарив, баночку, сполоснул ее за бортом и налил Агееву. Агеев тут же выпил и стал закусывать печеньем. Рыбак налил себе и вылез на мостки.

Будем знакомы! - весело сказал он.- Давно тут?

Вчера приехал,- сказал Агеев, с наслаждением разглядывая рыбака.

Церкву рисовать? - спросил рыбак и подмигнул.

Чего придется.

А то приезжай к нам в бригаду, - предложил рыбак, быстро хмелея.Баба у тебя есть? Бабы у нас...- рыбак растопырил руки,- во! Понял? Всех перерисуешь, понял?

Он шагнул опять в лодку, достал недопитую бутылку, снова налил Агееву.

Да у меня своя есть,- сказал Агеев и достал тоже бутылку.

Твою будем пить, когда приедешь,- сказал рыбак.- К нам недалече, ты только скажи, мы за тобой на моторке приедем, мы художников любим, ребята ничего. У нас один профессор ленинградский жил, говорил, в жизни, говорит, таких людей, как у вас, нету!- Рыбак захохотал.- Мы тебя ухой кормить будем. Сиг рыба, знаешь? У нас весело, девки как загогочут, так на всю ночь, весело живем!

А вы где ловите-то? - спросил Агеев улыбаясь.

Ловим на Кижме-Острове, да ты не боись, мы за тобой сами придем. А так, коли сам надумаешь, так спроси степановскую бригаду, это я, Степанов-то, понял? Как из салмы выйдешь, налево забирай, мимо маяка, увидишь остров, к нему и правь. А там скажут.

Обязательно приеду! - радостно сказал Агеев.

Во-во! Валяй! Ты меня уважаешь? По человечеству! А? Ну и все! И все... Договорились? И все! Прощай покуда, побегу, ребята дожидают...

Он перелез в свою лодку, отвязал ее, оттолкнулся, завел мотор. Мотор тонко зажужжал, рыбак кинулся в нос, но нос все равно задрался: шпагатом, привязанным к румпелю, рыбак выправил лодку на глубокое и полетел, оставляя за собой белопенную дугу на воде.

Посмеиваясь, Агеев сел в свою лодку и тронулся обратно. Теперь он сидел лицом к закату и невольно приостанавливался, отдыхал, рассматривал краски на воде и.в. небе. На полпути к Сег-Погосту был маленький островок, и, когда Агеев обогнул его, ветер улегся, и вода приняла вид тяжелого неподвижного золота. - В полной тишине, в безветрии Агеев положил весла я оглянулся на церковь. С востока почти черной стеной встала дождевая туча, с запада солнце лило свой последний свет, и все освещенное им - остров, церковь, старинная изба, мельница - казалось, по сравнению с тучей, особенно зловеще красным. Далеко на горизонте, откуда шла туча, темными лохмами повисал дождь, и там траурно светилась огромная радуга.

Агеев поудобнее устроился в лодке, еще выпил и, закусывая, смотрел на церковь. Солнце садилось, туча надвигалась, почти все было закрыто ею, дождь приблизился и шел уже над Сег-Погостом. Лодка едва заметно подвигалась по течению.

Но вокруг Агеева еще было все тихо и неподвижно, а на западе горело небо, широкой полосой туманной красоты раскинувшееся вокруг заходящего солнца.

Агеев рассматривал церковь, и ему хотелось рисовать. Он думал, что, конечно, ей не триста лет, а неизмеримо больше, что она так же стара, как земля, как камни. И еще у него из головы не выходил веселый рыбак, и его тоже хотелось Агееву рисовать.

Когда же он повернулся к западу, солнце уже село. Пошел наконец дождь. Агеев натянул на голову капюшон и взялся за весла. Дождь почему-то принялся теплый, крупный, веселый, и сильно играла рыба, пока Агеев греб.

Подойдя на всем ходу к пристани, Агеев увидал Вику. Она неподвижно стояла под дождем в накинутом прозрачном плаще и смотрела, как Агеев зачаливает и замыкает на замок лодку, как берет весла и сумку с покупками, как сует в карман бутылку. "Смотри, смотри!"- весело думал Агеев, молча направляясь к гостинице.

Ввка осталась на пристани. Она не оглянулась на Агеева, а смотрела на озеро, на закат под дождем"

Войдя в теплую комнату, Агеев увидел, что вещи Вики убраны и у порога стоит чемодан. "А-а!"- сказал Агеев и лег на кровать. По крыше шумел дождь. Агееву было приятно и равнодушно после выпивки, он закрыл глаза и задремал. Очнулся он скоро, еще не стемнело, но дождь кончился, небо очистилось и холодно, высоко сияло.

Агеев позевал и пошел к хозяйке. Взяв у нее ключи от церкви, он вошел за деревянную стену, окружавшую погост, прошел между могилами, отпер дверь колокольни и стал подниматься по темной, узкой, скрипучей лестнице.

Пахло галочьим пометам и сухим деревом, было темно, но чем выше, тем становилось светлее и воздух чище. Наконец Агеев выбрался на площадку колокольни. Сердце его слегка замирало, ноги ослабли от ощущения высоты.

Сперва он увидал небо в пролеты, когда выбирался из люка на площадку,небо наверху с редкими пушистыми облачками, с первыми крупными звездами, со светом в глубине, с синими лучами давно затаившегося солнца.

Когда же он взглянул вниз, то увидел другое небо, такое же громадное и светлое, как верхнее: неизмеримая масса воды вокруг, до самого горизонта, во все стороны, сияла отраженным светом, и островки на ней были как облака.

Агеев как сел на перила, обхватив рукой столбик, так больше и не шевельнулся до темноты, пока не выступило во всей своей жемчужности созвездие Кассиопеи, а потом, уже спустившись, долго ходил вокруг церкви по дорожке, поглядывая на нее так и сяк, и вздыхал.

Когда он пришел домой, опять трещала печка, Вика готовила ужин, но была тиха и далека уже от него.

Скоро пароход придет? - спросил Агеев.- Ты узнавала?

В одиннадцать, кажется,- помолчав, сказала Вика.

У Агеева дрогнуло в душе, сдвинулось, он хотел что-то сказать, спросить, но промолчал, вытащил из-под кровати этюдник и стал раскладывать по подоконнику и по кровати картон, тюбики с красками, бутылочки со скипидаром, стал перебирать кисти, сколачивать подрамники. Вика поглядывала на него с изумлением.

Ужинать сели молча, как в первый раз, посмотрели друг другу в глаза. Агеев увидел Викины сухие губы, лицо ее, вдруг такое дорогое, у него опять дрогнуло сердце, и он понял, что пришла пора прощаться.

Он достал из-под кровати водку, налил себе и Вике.

Ну что ж...- сказал он хрипло и покашлял.- Выпьем на разлуку!

Вика не стала пить, поставила стопку на стол, откинулась и так, откинувшись, из-под полуопущенных век посмотрела на Агеева. Лицо ее дрожало, билась какая-то жилка на шее, губы шевелились, Агеев даже не мог смотреть на это. Ему стало жарко. Он встал, открыл окно, выглянул наружу, подышал ночным крепким воздухом.

Дождя нет,- сказал он, вернувшись к столу, и еще выпил.- Нету дождя.

Тебе денег не надо? - спросила Вика.- У меня есть лишние. Я ведь много взяла, думала... - Вика покусала губы, жалко улыбнулась.

Нет, не надо,- сказал Агеев.- Я теперь пить брошу.

И все-таки ты не прав,- горько сказала Вика.- Ты просто болен. Брось пить, и все станет хорошо.

Ну? - Агеев усмехнулся,- И сразу персональная выставка, да? Привет! сказал он и еще выпил.- И конъюнктурщики сразу поймут, что они не художники, да?

Где ты был вечером? - спросила Вика, помолчав.

Там... - неопределенно махнул рукой Агеев.- Наверху! У бога.

Ты не скоро приедешь в Москву? - опять спросила Вика, глядя на разбросанные по комнате краски, кисти и подрамники.

Агеев потянулся, зевнул, лег и закурил. Грудь его дышала свободно, в пальцах покалывало, как всегда, когда ему хотелось работать.

Да нет,- сказал он, воображая рыбачек, с которыми познакомится, их ноги, их груди. И глаза. И как они работают, как стискивают зубы, когда красными руками тащат сети.- Через месяц, наверно. Или того позже. Попишу тут рыбаков. И воду.- Он помолчал. - И небо. Вот так, старуха!

Вика вышла послушать, не подходит ли пароход.

Нет, еще рано,- сказала она, вернувшись, и стала смотреться в зеркало. Подумав, она достала из чемодана косынку, покрыла голову и завязала под подбородком. Потом села и сжала руки в коленях. Она сидела и молчала, низко опустив голову, будто на вокзале, будто Агеев был ей незнаком, - мысли ее были где-то далеко. Косыночка ее была прозрачна, сквозь нее золотисто проступали волосы. Агеев лежал, скосив глаза, с любопытством разглядывал ее, нервно покуривал.

Нет, не могу больше,- сказала Вика и вздохнула.- Пойду на пристань.

Она встала, еще раз вздохнула, посмотрела несколько секунд пристально, не мигая, на лампу, потом надела пальто. Агеев скинул ноги с постели и сел.

Ну что ж,- сказал он.- Гуд бай, старуха! Проводить тебя, что ли?..

Вика пошла к хозяйке за паспортом, Агеев торопливо выпил, пофукал, сморщился и стал одеваться, рассматривая вздрагивающие свои руки, слушая, как Вика разговаривает с хозяйкой за стеной.. Потом взял чемодан и вышел на крыльцо. Крыльцо, перила, доски, проложенные к пристани, были еще сыры от недавнего дождя. Агеев подождал, пока выйдет Вика, и пошел с крыльца. Вика, постукивая туфельками, шла за ним по мосткам.

Придя на пристань, Агеев поставил чемодан, Вика тотчас присела на него, сжалась в комочек, замерла. Агеев зябко передернулся и поднял воротник. В мертвой неестественной тишине ночи послышался вдруг, бодрый высокий звук самолета. Он приближался, рос, усиливался, но в то же время становился все ниже, ниже по тону, все бархатистее, придушенней, как будто кто-то вел беспрерывно смычком по струне контрабаса, постепенно спуская колок, пока, наконец, не стал, удаляясь, звучать низкий, утробный шорох.

Опять настала немая тишина, Агеев потоптался возле Вики, потом отошел, поднялся на берег. Он постоял, прошел немного к южному концу острова и огляделся. О

Горели над головой звезды, и на воде всюду светились красные и белые огоньки, помаргивали на бакенах, мигалках и створных знаках.

Внезапно по небу промчался как бы вздох - звезды дрогнули, затрепетали. Небо почернело, затем снова дрогнуло и поднялось, наливаясь голубым трепетным светом. Агеев повернулся к северу и сразу увидал источник света. Из-за церкви, из-за немой ее черноты, расходясь лучами, колыхалось, сжималось и распухало слабое голубовато-золотистое северное сияние. И когда оно разгоралось, все начинало светиться: вода, берег, камни, мокрая трава, а церковь проступала твердым силуэтом. Оно гасло - и все сжималось, становилось невнятным и пропадало во тьме.

Земля поворачивалась. Агеев вдруг ногами, сердцем почувствовал, как она поворачивалась, как она летела вместе с озерами, с городами, с людьми, с их надеждами - поворачивалась и летела, окруженная сиянием, в страшную бесконечность. И на этой земле, на острове под ночным немым светом был он, и от него уезжала она. От Адама уходила Ева, и это должно было случиться не когда-нибудь, а сейчас. И это было как смерть, к которой можно относиться насмешливо, когда она далеко, и о которой невыносимо даже помыслить, когда она рядом.

Он не мог этого перенести и быстро пошел на пристань, чувствуя, как от мокрой травы намокают сапоги, не видя ничего в темноте, но зная, что они теперь, черны и блестят.

Когда Агеев пришел на пристань, на столбике горел уже керосиновый фонарь, внизу на ступеньках стояла и зевала сторожиха, а из-за бугра на севере выставлялся новый луч света, тоже дрожащий, но теплее по тону. Луч этот подвигался, слышен был частый стукоток плит, и вдруг высоко, звонко раскатился гудок парохода и долго отдавался от других островов.

Ты видел северное сияние? Это оно, да? - быстро вполголоса спросила Вика. Она была возбуждена и не сидела уже на чемодане, а стояла возле перил

Видел,- сказал Агеев и покашлял.

Пароход выкатился из-за берега и стал слышнее. На носу его ярко посверкивала звездочка прожектора. Свет его доносило уже до пристани. Заблестела сырость на досках. Пароход застопорил машину и подвигался к пристани по инерции. Сторожиха, прикрыв рукой глаза от яркого света, что-то выглядывала на пароходе. Агеев повернулся к свету спиной и увидел, как луч прожектора дымно дрожит на прекрасной старой музейной избе.

Пароход подваливал, прожектор повернули, пристань залилась ослепительным молочным светом. Вика и Агеев молча смотрели, как пароход причаливает. Матрос на борту бросил сторожихе конец. Сторожиха не торопясь надела петлю на тумбу, матрос нагнулся, стал наматывать канат. Канат натянулся, заскрипел, пристань дрогнула, подалась. Пароход мягко стукнулся кранцами о причал. Матрос сдвинул сходни на пристань, стал смотреть под лампой билет у кого-то, кто сходил. Наконец пропустил того и повернулся к Агееву и Вике.

Садись, что ли? - неуверенно сказал он.

Ну, валяй...- сказал Агеев и небрежао потрепал Вику по плечу.Счастливо!

Губы у Вики задрожали.

Прощай! - сказала она и, постукивая туфельками, поднялась по трапу на палубу.

Пароход был почти пуст, слабо освещен лампами на нижней палубе, с темными окошками кают. В каютах или никого не было или спали. Между бортом и причалом сипело, поднимался прозрачный парок.

Вика не оглянулась, сразу ушла, скрылась в глубине. Торопливо прокричали один длинный и три коротких гудка, сторожиха скинула петлю с тумбы, сходни убрали, створки на борту захлопнули, и это теплое милое дышащее существо, одно живое в холодной ночи, заполоскав плицами, стало отваливать, круто забирая вправо.

Сторожиха опять зевнула, пробормотала, что рано в этом году заиграли сполохи и что это к холодам, сняла фонарь и пошла на берег, бросая перед собой пятно света, мажа себя желтым светом по сапогам и неся слева от себя неверную большую тень, которая от раскачивающегося фонаря перескакивала с пристани и берега на воду.

Покурив и постояв, пошел в теплую гостиницу и Агеев. Северное сияние еще вспыхивало, но уже сла-бо, и было одного цвета - белого.

Л. В. Сидорченко

ПЕРСИ БИШИ ШЕЛЛИ

(История западноевропейской литературы. XIX век: Англия: Учебное пособие для студентов филологических факультетов высших учебных заведений / Л. В. Сидорченко, И. И. Бурова, А. А. Аствацатуров и др. СПб: СпбГУ, 2004.)

http://readeralexey.narod.ru/Shelley.html

Выдающийся английский поэт-романтик Перси Биши Шелли (PercyByssheShelley, 1792-1822) родился в графстве Сассекс в очень состоятельной и старинной аристократической семье, корни которой ее члены с гордостью доводили до Карла Великого. Дед и отец Шелли, англикане, виги и члены палаты общин, были глубоко убеждены в справедливости английской государственной системы, выражение которой они видели в существующей ограниченной монархии. Как старший сын, он со временем должен был унаследовать родовую усадь-бу Филд-Плейс, однако с самых ранних лет мальчик не отвечал пред-ставлениям родных о том, как должен вести себя будущий глава се-мейства, а в юности поэта его конфликт с родственниками принял открытую форму в связи с тем, что жизненные взгляды юноши не со-ответствовали принятым в том кругу, к которому он принадлежал по рождению.

Поэтическое дарование Шелли проявилось еще в школьные годы, когда он учился в частном пансионе, а затем в привилегированном Итоне, куда поступил в 1804 г. Застенчивый, ранимый, строптивый, он получил прозвище «безумный Шелли» за то, что не признавал биб-лейские постулаты, позволял себе богохульные высказывания, бунто-вал против жестокости старших учеников и схоластических методов обучения.

Первый поэтический сборник Шелли, куда вошли и стихи его се-стры Элизабет, был опубликован анонимно в 1810 г. под названием «Подлинные стихотворения Виктора и Казиры». В них Шелли призы-вал мстить за павших на поле брани героев Ирландии («Песня ир-ландца»), писал о психологическом состоянии поэта («Отчаяние», «Печаль», «Надежда»). Он также представил переводы немецких Я итальянских песен. К 1810 г. относятся и первые прозаические опыты Шелли: весной он издал роман «Застроцци», а в декабре вышел в свет «Сент-Ирвин, или Розенкрейцер». В этих произведениях чувствова-лось влияние «готических» романов А. Рэдклиф, М. Г. Льюиса и У. Годвина. Позднее в письме к последнему от 8 марта 1812 г. Шелли охарак-теризовал эти сочинения как «болезненные и неоригинальные».

В Оксфордском университете, куда Шелли поступил в октябре 1810 г., он много работал над собой: увлеченно занимался естествен-ными науками, познакомился с многочисленными трудами путеше-ственников и историков, прочитал в оригинале Демокрита, перевел главы из «Никомаховой этики» Аристотеля. Его интересовали Эпи-кур и Лукреций своим отношением к явлениям природы, философские воззрения идеалиста Платона и пантеиста Спинозы, религиозно-эти-ческие взгляды французских просветителей и прежде всего Гельвеция, Вольтера, Кондорсе, Руссо. Из «Системы природы» (1770) материали-ста и атеиста Гольбаха, давшего систематизированное изложение ан-тропологического-этического детерминизма, он почерпнул идею не-обходимости, которая стала основополагающей в его размышлениях о влиянии общественных установлений на детерминированность со-вершающихся в мире процессов. Труд Т. Пейна «Права человека» (1791-1792) привлек его враждебностью к правительству и деизмом автора, ибо Шелли к тому времени пришел к твердому убеждению, что надлежит бороться как с государством и его учреждениями, так и с религией и порожденным ею фанатизмом. Как писал Шелли своему университетскому другу Т. Хоггувконце 1810 г., эта борьба будет спо-собствовать возникновению общества, в котором люди будут равны. Так, формирование антиклерикальных воззрений Шелли содейство-вало становлению и его демократических взглядов. Большое влияние на Шелли оказал трактат У. Годвина «Политическая справедливость» (1793), в котором автор, выводя социальное неравенство людей из обладания ими частной собственностью, из эксплуатации богачами труда бедняков, предлагал просветительские рецепты для лечения больного общества. Как и Годвин, Шелли проповедовал веру в разум, в воздействие слова.

В оксфордский период Шелли опубликовал поэтический сборник «Посмертные фрагменты Маргарет Николсон» (1810), приписав их прачке, которая в 1786 г. совершила неудачное покушение на жизнь Георга III, набросившись на короля с ножом в руках, после чего до конца своих дней содержалась в Бедламе. Выбор «автора» оттенил политическую направленность сочинений молодого поэта. Так, во «Фрагменте предположительно из эпиталамы в честь Франсуа Равайяка и Шарлотты Корде» Шелли напомнил о двух успешных попытках убийства тем же способом, который применила Маргарет Николсон. В первом случае католик-фанатик Франсуа Равайяк в 1610 г. заколол кинжалом французского короля Генриха IV, перешедшего ради коро-ны в католичество и Нантским эдиктом предоставившего гугенотам свободу вероисповедания. Во втором случае Шарлотта Корде в 1793 г. Убила кинжалом Ж. П. Марата, деятеля Французской революции, ак-тивно способствовавшего установлению якобинской диктатуры. В сти-хотворении «Война» Шелли мечтал о наступлении мира, который «уничтожит царство смерти», позволит «солнцу улыбаться полю», на котором уже не будет литься кровь, а «в руку сурового воина вложит серп». Иными словами, в разгар противостояния Англии и наполео-новской Франции Шелли проводил идею мира, высказывался против «бессмысленных кровавых войн».

В феврале 1811 г. Шелли выпустил анонимно брошюру «Необходи-мость атеизма». Эпиграфом к работе он сделал высказывание Ф. Бэкона из его эссе «О достоинстве и приумножении наук» (1623): «Человече-ский разум не может признать истинным то, что лишено ясного и оче-видного доказательства». Проблему веры писатель рассматривал в духе агностицизма Д. Юма («Диалоги о естественной религии», 1751-1757, опубл. 1779), лишавшего веру ее религиозной окраски. Согласно Шел-ли, вера — не акт воли, а «страсть ума». При этом в отличие от скрыто-го юмовского неприятия Бога, Шелли в заключительном абзаце «Необ-ходимости атеизма» прямо отрицал Бога: «Всякий разумный человек должен признать отсутствие доказательств существования Бога». Шел-ли опирался на пантеистические идеи Спинозы, отождествлявшего при-роду и Бога, и, как Спиноза, применял термин «Бог» как синоним суще-ствующей в вещах силы, но не Творца Мира.

Шелли признавал концепцию Дж. Локка об отсутствии врожден-ных идей и, следовательно, идеи Бога. Он противопоставлял вере разум, но верил в бессмертие души. В задуманном весной 1811 г. и опубликованном в 1814 г. трактате «Опровержение деизма» Шелли рас-сматривал деизм как компромисс между христианской мистикой и атеизмом. Он сам ощущал неустойчивость своих формирующихся религиозных воззрений: с весны 1811 г. он переименовал себя из «де-иста» в «атеиста». Именно эта неустойчивость позволила Т. Хоггу в 1858 г. в написанной им биографии Шелли заменить слово «атеист» на менее резкое в религиозном смысле «скептик» и на совсем мягкое «философ». Опубликование «Необходимости атеизма» привело к ис-ключению Шелли из университета, к разрыву не только с семьей, но и с невестой, которая, как и ее родственники, неодобрительно отнеслась к его религиозному бунтарству. Горькие мысли о человеческом уме, подавленном религией, Шелли высказал в стихотворении «Жертва ханжества» (1811).

Когда отец Шелли фактически отказался от сына-«безбожника», на-деясь лишениями сломить его волю, сестры Шелли вместе с их школь-ной подругой Гарриет Уэстбрук помогали ему из своих карманных де-нег. Благодарность, желание «освободить» шестнадцатилетнюю Гарриет от тирании и побоев отца, содержателя лондонской таверны и ростов-щика, побудили девятнадцатилетнего Шелли в августе 1811г. жениться на девушке. Возмущенный этим мезальянсом отец потребовал от сына отказа от прав наследования родового поместья и полностью лишил его денежной поддержки. В конце 1811г. Шелли увез Гарриет в провин-циальный городок Кесвик в Озерном крае, где поэт свел личное зна-комство с Р. Саути, лишь усилившее разочарование в нем как в человеке, который с позиций защитника идеалов Великой французской рево-люции перешел в стан ее хулителей. В феврале 1812 г. вместе с Гарриет Шелли отправился в Ирландию, где католики ожесточенно боролись за свои права, призывая к разрыву с Англией. Шелли, напротив, пылко призывал к объединению англичан и ирландцев в борьбе за республи-ку и демократию, против власти богатых («К Ирландии», 1812, опубл. 1870). В Дублине Шелли издал «Обращение к ирландскому народу» (1812), в котором явственно прослеживается эволюция во взглядах молодого человека на способы завоевания ирландцами свободы. Если в «Песне ирландца» (1809) Шелли призывал мстить за разоренные села Ирландии, то в «Обращении» на первый план он выдвинул идею мир-ного разрешения конфликта путем переговоров. Шелли полагал, что необходимо просвещать ирландцев в обществах типа корреспондент-ских, возникших в Англии после Великой французской революции. Год-вин же, с которым Шелли переписывался с 1812 г., находил эти мирные призывы Шелли подталкиванием к «кровавой драке» (письмо к Шелли от 14 марта 1812 г.). В 1812 г. Шелли создал «Декларацию прав», явно ориентируясь на «Декларацию прав гражданина», принятую в 1789 г. Учредительным собранием революционной Франции. В «Декларации прав» проявилась приверженность Шелли идеям У. Годвина, Т. Пэйна, французских атеистов, утопических социалистов в трактовке проблем соблюдения государством веротерпимости, уважения к инакомысля-щим. «Ни один человек не имеет права делать зло во имя добра», — утверждал Шелли, а политика должна «осуществляться на основе прин-ципов морали». Эти мысли свидетельствовали о его явном расхожде-нии с Байроном, признававшим возможность нарушить этические пра-вила для достижения государственных целей («Восточные повести»). Не без влияния трактата «О правлении» Дж. Локка, «Общественного договора» Ж. Ж. Руссо и «Потерянного рая» Дж. Мильтона Шелли ут-верждал право народа на смещение неугодных правителей и призывал соотечественников проснуться и покончить со своим угнетенным по-ложением.

В Ирландии Шелли создает «Прогулку дьявола» (1,812), обозначив ее жанр как балладу и придав ей политико-сатирическую окраску. Во время прогулки дьявол посетил Англию, «адские порядки» которой показались ему прекрасными. При этом Зло, наблюдаемое им, имело конкретные очертания: его несли стране и священники, и судьи, и ми-нистры, и, конечно, похожий на «свиную тушу» принц-регент, не го-воря уже о «безмозглом короле» Георге III.

Шелли не был удовлетворен своей деятельностью в Ирландии, по-лагая, что мог бы сделать значительно больше в борьбе за ее освобож-дение. При этом он ощущал сдержанное отношение к себе со сторо-ны патриотически настроенных ирландцев, недовольных его мирными инициативами. Между тем полиция установила за Шелли слежку, ко-торая усилилась после распространения в виде прокламаций «Декла-рации прав» и «Прогулки дьявола» и не прекратилась даже тогда, когда он с Гарриет с ноября 1812 г. по февраль 1813 г. жил в Таниролте (Уэльс), и позже, во время вторичного посещения поэтом Ирландии в марте-апреле 1813 г.

В мае 1813 г. Шелли опубликовал философско-дидактическую поэ-му «Королева Мэб». Ее замысел возник у Шелли еще в Ирландии; он вознамерился показать в ней прошлое, настоящее и будущее челове-чества, призвать к борьбе с различными видами тирании и вместе с тем показать «картину нравов, простоты и наслаждений совершенно-го общества, которое будет в то же время земным» (письмо к Э. Хитченер от 11 декабря 1811 г.). Шелли предполагал, что «Королева Мэб» будет состоять из десяти песен, около 2800 строк (письмо к Т. Хукему от 26 января 1813 г.), однако написал только девять песен.

Связующим элементом композиции поэмы является героиня, юная Ианта. Королева фей Мэб освобождает душу спящей Ианты и на колес-нице взмывает с ней навстречу солнцу. Она привозит ее в свой замок в центре Вселенной, и с вершины зубчатой башни они смотрят на землю, и королева рассказывает девушке о прошлом, настоящем и будущем человечества, а затем возвращает душу Ианте, сон которой на земле охранял влюбленный в нее Генри. В поэме доказывалось, что в про-шлом человечества никогда не существовало «счастливых Аркадий». Шелли резко выступил против лицемерных священников и аристокра-тов — «раззолоченных мух» и «трутней общества». Он отверг идею про-свещенного абсолютизма, ибо «человеческое» в правителе всегда по-беждает его монархический долг, а путь его к трону сопровождается преступлениями. Король никогда не откажется от власти, а труженики не осмелятся сбросить его с престола. Как и Годвин, Шелли убежден, что социальный гнет порожден экономической несправедливостью, которая заставляет бедных работать на богатых, превращает золото в «живого бога». Шелли клеймил «страсть к наживе», перед которой «бла-гоговеют и пошлые вельможи, и купцы, и жалкие дворяне, и толпа». Дух стяжательства подвигнул выставить на торги все, что возможно:

Продажно все: продажен свет небес,

Дары любви, что нам даны землею,

Ничтожнейшие маленькие вещи,

Что в глубине, в далеких безднах скрыты,

Все, что есть в нашей жизни, жизнь сама,

Содружество людей,

Свободы проблеск

И те заботы, что людское сердце

Хотело б инстинктивно выполнять —

Все на публичном рынке продается.

(Пер. К. Бальмонта.)

В последней, девятой, песни Шелли устами королевы Мэб рисует картины светлого будущего, основанного на справедливости, есте-ственном равенстве мужчин и женщин, веротерпимости, на отсутствии классов, всех видов тирании, духа стяжательства, войн, преступлений, тюрем. Человек своими руками превратит пустыни в цветущие сады, и жизнь станет «чашей радости». Шелли не дает в поэме точных ре-цептов, как построить это общество, он лишь подчеркивает роль ра-зума, нравственного самовоспитания человека, его стремления к дей-ствию. Об этом свидетельствуют и слова третьего эпиграфа к поэме, приписываемые Архимеду: «Дайте мне точку опоры, и я сдвину Все-ленную».

Шелли придавал большое значение философско-антирелигиозным примечаниям к поэме, позволяющим, по его мнению, «выразить свою точку зрения» (письмо к Т. Хукему от 26 января 1813 г.). В них он ука-зал на отдельные источники, которыми пользовался при создании концепции мировидения, в том числе на «Систему мира» Лапласа, убежденного в том, что явления природы можно объяснить на основе законов механики без помощи идеи Бога, на «Рассуждения о множе-ственности миров» Фонтенеля, пропагандировавшего учения Бруно, Галилея, Коперника. Несомненное влияние на Шелли оказала возрож-денческая концепция Великой Цепи Бытия, получившая распростра-нение среди английских просветительских классицистов. В поэме от-мечено:

Все, все является звеном

В великой цепи царственной природы!

(Пер. К. Бальмонта.)

При этом Шелли изъял понятие «Бог». «Детские сказки о Боге-отце не совместимы со знанием звезд», — утверждал он в очерке «О лож-ных измышлениях религиозных систем», использованном им в каче-стве примечания к первой песни «Королевы Мэб». В этом смысле Шелли пошел дальше высокочтимого им английского историка кон-ца XVIII в. Эдварда Гиббона, который в «Истории упадка и разруше-ния Римской империи» (1776-1788, гл. XV-XVI) дал лишь критиче-скую трактовку возникновения и формирования христианства в первые века новой эры. В поэме устами королевы Мэб, отвергающей в беседах с душой Ианты существование Бога, Шелли развенчивает хри-стианские легенды, в том числе о рождении Христа и его страдании за людей, дает их иную интерпретацию. Так, Агасфер, глумившийся над Христом и осужденный за этот тяжкий грех на вечные скитания, в ее рассказе предстает мудрецом. Жестокая, немилосердная, разжигаю-щая фанатизм религия принесла человечеству неисчислимые беды. Поэтому в качестве первого эпиграфа к поэме поэт взял слова Воль-тера «Раздавите гадину!» (т. е. религию). В поэме Шелли проводил идею 0 том, что миром управляет «Дух Необходимости», а потому законы природы изменчивы, ведут к ее вечному обновлению и к переменам в обществе (к идее изменчивости Шелли обращался неоднократно, в том числе в двух стихотворениях, озаглавленных «Изменчивость» (1814 и 1821)). Однако, признав закон необходимости главенствующим, Шел-ли не ставил под сомнение активность человека, ибо его поступки имеют конкретную направленность на борьбу за прекрасное настоя-щее и будущее и поддерживаются «жаждой действия и мысли».

Созданное в поэме мироздание — это храм «Духа природы». Од-нако Шелли модифицирует пантеизм, характерный для возрожден-ческой натурфилософии, лишая его «божественного начала» и напол-няя его «неким могучим разумом», который «управляет Вселенной» (письмо к Т. Хоггу от 3 января 1811 г.). Исходя из концепции Великой Цепи Бытия, Шелли рассматривал жизнь человека в неразрывной свя-зи с космосом. Это подтверждается процитированной им в письме к Т. Хоггу строкой из «Опыта о человеке» А. Поупа: «Мы все — части одного громадного целого», которая, согласно Шелли, наиболее пол-но соответствовала его «убеждениям». Использованные им в поэме космические образы он пояснял в примечаниях данными из астроно-мии, физики и других естественных наук.

В «Королеве Мэб» Время представлено земным, фиксирующим реальные события, и космическим, связанным с перемещениями во Вселенной королевы Мэб и души Ианты. Космическое время пере-плетается с земным, когда душа Ианты лицезреет картины прошлой, настоящей и будущей жизни человечества. Время соответствует Ис-тории, поступь которой непрерывна и прогрессивна. Шелли отнюдь не героизирует прошлое, которое нельзя исправить, но из насилий и бедствий, приведших к невинным жертвам, необходимо извлечь уро-ки. Далеко от идеализации и настоящее человечества, однако буду-щее — в руках человека. Необходимо не просто срубить топором ядо-витое дерево, символ деспотического правления, но вырвать его с корнем («срубая дерево, рубите корень», пер. К. Чемена). Однако Шел-ли не отбрасывает мысль о просвещении людей как основы нравствен-ного совершенствования общества. Как и Э. Берк («Размышления о Французской революции», 1790), он устами королевы Мэб подчерки-вает необходимость постепенных перемен в обществе. Шелли сочув-ствует идее Годвина о бескровном перевороте, и в качестве одного из его инструментов он даже предлагает человечеству перейти на вегета-рианскую диету, снижающую, по его мнению, агрессивность людей. Очерк «В защиту естественной диеты», основанный на идеях Дж. Нью-тона («Возвращение к природе, или Защита растительной диеты», 1811), Шелли поместил в примечания к «Королеве Мэб». Поэма и ком-ментарии к ней также свидетельствуют о том, что ему были близки идеи английских просветителей Дж. Локка о роли воспитания и среды в формировании характера человека («Некоторые мысли о воспита-нии», 1693) и Э. Шефтсбери об изначальном стремлении человека к добру («Моралисты», 1709), концепция французского энциклопеди-ста Кондорсе об историческом прогрессе, обусловленном развитием разума («Эскиз исторической картины прогресса человеческого разу-ма», 1794). Так, в трактовке философско-религиозных проблем «Королевы Мэб» возрожденческие идеи, развитые английскими про-светителями XVIII в., соединились с элементами материализма, сен-суализма, платонизма, что подтверждало эклектизм философско-ре-лигиозных воззрений молодого Шелли.

«Королева Мэб» синтезировала в себе европейские (Данте) и нацио-нальные традиции жанра видения (Ленгленд, Беньян) с жанровыми элементами утверждающейся в английской романтической поэзии лиро-эпической поэмы при сохранении дидактической направленно-сти. Написав «дидактическую часть белым героическим стихом, а опи-сательную — белым лирическим размером», Шелли подчеркнул, что сознательно не использовал рифму, беря за образец «Самсона-борца» Дж. Мильтона и «Талабу» Р. Саути (письмо к Т. Хоггу от 7 февраля 1813 г.). Он опирался на внутренние рифмы, используя для этого ал-литерацию и риторические приемы.

В 1814 г. Шелли, оставив Гарриет, вступил в гражданский брак с семнадцатилетней Мэри, дочерью У. Годвина и известной феминист-ки Мэри Уолстонкрафт. Летом 1814 г. Шелли и Мэри совершили по-луторамесячное путешествие по Европе, во время которого Шелли начал писать роман «Ассасины», оставшийся, впрочем, незакончен-ным. Возникшая в средневековье мусульманская секта ассасинов при-влекла его своей непримиримой борьбой с крестоносцами и с христи-анством в целом, а также провозглашенными идеями равенства людей и обязательности добрых дел.

Поэт постоянно размышлял над причинами поражения Великой французской революции, внимательно следил за судьбой Наполеона. В сонете «Чувства республиканца при падении Бонапарта» (1815) Шел-ли изобразил его «пляшущим над трупом погубленной им свободы». В поэме «Триумф жизни» (1822, опубл. 1824) он подтвердил свое не-гативное отношение к Наполеону, который, по его мнению, был обя-зан своей славой «обстоятельствам», а не личным качествам. С име-нем Наполеона Шелли связывал кровь, страдания, стяжательство («Строки, написанные при известии о смерти Наполеона», 1821). Если вспомнить о презрении к Наполеону, прозвучавшему в письмах к Хоггу (11 января 1811 г. и 27 декабря 1812 г.), то можно утверждать, что негативное отношение Шелли к Наполеону не претерпело суще-ственной эволюции на протяжении всей жизни поэта.

В феврале 1816 г. вышла в свет поэма «Аластор, или Дух Одиноче-ства», в которой отразились размышления Шелли о современном ему мире. В предисловии к поэме автор указал, что стремился сделать «Аластора» аллегорическим выражением одной из составляющих челове-ческого характера — Духа Зла. Герой поэмы — прекрасный юноша-поэт, никем не понимаемый и сам избегающий людей, предпочитая обществу одиночество, способный проникнуть в тайны природы. Посещая Вавилон, Иерусалим, Мемфис, Фивы, Афины, Персию, Ин-дию, горы Кавказа, он ищет «странные истины», мечтает о женщине, которая стала бы и его возлюбленной, и поэтом, и философом. Во сне нему является видение — закутанная в покрывало дева, которая сво-им чарующим голосом под аккомпанемент неземной музыки поет ему о знании, истине, добродетели, «священной» свободе, пока, охвачен-ные любовью, они не заключают друг друга в объятия. Дева — имен-но тот идеал возлюбленной, по которому тосковал поэт. Ее внезапное исчезновение привело его к мысли о самоубийстве, чтобы посредством смерти соединиться с ней. В поисках девы поэт попадает в страну с прекрасными горными и лесными пейзажами и там находит свою смерть.

В герое поэмы можно заметить черты характера самого Шелли, ко-торому, в тот период тяжело больному и стоящему на пороге смерти, были близки мечты героя об идеальной возлюбленной. Вместе с тем Шелли отвергает руссоистский идеал взаимодействия человека с при-родой, показывая, что общение только с ней не приносит счастья. Он возражает против созерцательного отношения героя к жизни, утверж-дая в предисловии к «Аластору», что «эгоистичные, слепые и апатич-ные люди постоянно приносят в мир несчастья и одиночество». В этом смысле Шелли отвергает концепцию асоциальности человека, которую развивали немецкие романтики (Ф. Шлегель и др.) и У. Годвин.

В «Аласторе», написанном белым стихом, нет прямолинейного ди-дактизма, риторики, зато присутствуют исповедальная тональность, усиливающая психологизм описания одинокой души, символика, от-личающаяся многозначностью (например, река одновременно симво-лизирует и течение жизни, и течение мысли) и в этом смысле сближаю-щая героя «Аластора» с Генрихом фон Офтердингеном из одноименного романа Новалиса с его поисками приснившегося ему голубого цветка.

Из всех современных ему собратьев по перу Шелли особенно выделял Байрона, считая его «великим человеком» и избранным судьбой поэтом, обладающим «необыкновенными дарованиями» и «огромным талан-том». Он восхищался третьей песнью «Чайльд-Гарольда», «Манфредом», но советовал отказаться от меланхолического взгляда на жизнь (письма к Байрону от 29 сентября 1816 г., 9 июля 1817 г., 16 апреля и 16 июля 1821 г., к Ч. Оллиеру — от 15 октября 1819 г.). Байрон же при-зывал Шелли добиваться большей конкретности поэтических образов, избегать обширных философских рассуждений. Шелли, видимо, при-слушался к пожеланиям Байрона. Ода «Монблан: Строки, написанные в долине Шамуни» (1816) была насыщена конкретными образами при-роды с «тайной силой вещей», с Духом, незримым властителем дум, оби-тающим на «пронзающей небосвод» вершине заснеженного Монбла-на. При этом Шелли доказывал, что лишь поэт, благодаря своему воображению, способен познать не только единичные явления, но и всю структуру мироздания. Воспевая силы Природы, Шелли полеми-зировал с Колриджем, в чьем «Гимне перед восходом солнца в долине Шамуни» (1802) отчетливо прослеживалась вера автора в «небесного создателя». Расхождение Шелли с Колриджем в понимании хода исто-рического развития просматривается и в его «Гимне интеллектуальной красоте» (1816). В нем отразился повышенный интерес Шелли к идеа-листической философии Платона с ее трактовкой земной жизни как отблеска потустороннего мира, познания красоты посредством чувств, поисками нравственной основы человеческого характера, любви к че-ловечеству (в 1818-1820 гг. Шелли перевел на английский язык диалоги «Ион», «Пир», фрагменты «Республики»). В «Гимне» Шелли незримая духовная красота способствует стремлению человека к истине и свобо-де. Вместе с тем в «Гимне» ощущается влияние Вордсворта, который в поэме «Аббатство Тинтерн» (1798) доказывал, что постижение Красо-ты доступно лишь избранным натурам.

В поэме «Принц Атаназ» (1817) главный герой представляет собой антипод герою «Аластора». Держась независимо перед правителями и церковниками, принимая близко к сердцу несчастья бедняков, он от-дал последним свое богатство. Оклеветанный, принц погибает, не стре-мясь ни к славе, ни к власти, не совершая ради них преступлений и ища лишь свой идеал любимой женщины.

События внешней и внутренней политической жизни в Англии нашли широкое отражение в поэзии Шелли. Он неодобрительно сле-дит за деятельностью Священного Союза, созданного в 1815 г. по ини-циативе российского императора Александра I для подавления нацио-нально-освободительного движения в Европе. Шелли иронически размышляет о преходящем величии монархов, чье могущество не смогло предотвратить приход свободы. Он предсказывает, что глухое забвение, ставшее уделом древнеегипетского царя Озимандии, ждет и современных европейских правителей (сонет «Озимандия», 1817). Откликом на безжалостное подавление народных волнений в Ноттин-геме и Бирмингеме в 1815 г., восстания луддитов в 1816 г. явилось сти-хотворение «Уильяму Шелли» (1817), обращенное к маленькому сыну, которого он хотел бы вырастить свободным. В стихотворении нет прямых призывов к восстанию, однако «зараженные смертью» волны бурлящей реки, уносящей с собой мечи, скипетры и другие символы власти, олицетворяют в произведении народный гнев, способный уничтожить тиранов и священников и сделать людей свободными. В политическом памфлете «Обращение к народу по поводу смерти принцессы Шарлотты» (1817) Шелли уподобил образ умершей во вре-мя родов наследницы престола, с именем которой связывались либе-ральные надежды, образу угасшей в стране свободы. В политическом памфлете «Предложение по проведению в королевстве голосования о необходимости реформы» (1817) поэт призвал к всеобщему и равно-му голосованию, к осуществлению прав человека, закрепленных за-коном. Использование характерных для просветителей понятий «об-щественное благо», «народовластие» придало памфлету радикальную окраску.

Возвратившись в Англию из Европы в конце 1816 г., Шелли узнал о самоубийстве Гарриет: она утопилась после того, как ее оставил че-ловек, ставший ей близким после ухода Шелли. Оформив свои отношения с Мэри Годвин, Шелли попытался забрать к себе двоих детей от брака с Гарриет. Канцлерский суд отказал ему, мотивируя отказ его безбожием и нарушением церковных законов, ибо еще при жизни первой жены он состоял в гражданском браке с Мэри. В ответном сти-хотворений «К лорду-канцлеру» (1817) Шелли гневно писал о продаж-ности английского правосудия, надругавшегося над Правдой и поправ-шего законы Природы. В поэме «Розалинда и Елена» (1818, опубл. 1819) Шелли поднял проблему брака, свободного от церковных уз. Розалинде, у которой по завещанию мужа, считавшего ее безбожницей, были отобраны права на детей под страхом лишения их наследства, проти-вопоставлена Елена, без колебаний покинувшая светское общество и в свободном союзе со своим возлюбленным поэтом-тираноборцем Лайонелем воспитывавшая своего сына. Однако ее огромная любовь к Лайонелю не спасла его от гибели. Весной 1818 г. Шелли уехал из Англии в Италию, предварительно побывав в октябре 1817 г. под аре-стом за неуплату долгов.

Обвинения поэта в аморальном поведении и богохульстве уси-лились в связи с выходом в свет в начале 1818 г. поэмы «Восстание Ислама», первоначальное название которой было «Лаон и Цитна, или Революция в Золотом городе». По мнению Шелли, смена заглавия привела лишь к замене словами «подруга» и «возлюбленная» слов «сестра» и «брат» (письмо к Т. Муру от 16 декабря 1817 г.). Тем не менее из текста поэмы исчезло любое упоминание о первоначаль-ном кровном родстве Лаона и Цитны, выходцев из народа. Поэма состоит из двенадцати песен. Аллегорический пролог поэмы посвя-щен борьбе Орла со Змеей, олицетворяющих соответственно злое и доброе начало. Свидетелями их схватки, в которой Орел победил Змею, оказываются рассказчик и женщина, приведшая Змею и рас-сказчика в Храм, где они встретили любящих друг друга Лаона и Цитну, возглавивших восстание против тирана. История их жизни и борьбы рассказана ими во II—XI песнях: об их пленении, надруга-тельстве тирана над Цитной, рождении ею ребенка, о спасении Лао-на отшельником, от которого он узнал о том, что Цитна возглавила восстание в Золотом Городе. Победа под предводительством Цитны была достигнута, но восставшие совершили ошибку: следуя призы-вам Лаона быть милосердными, они сохранили жизнь тирану, кото-рый с помощью наемной армии поддержавших его монархов пода-вил народный мятеж. Милосердие обернулось большой кровью. Лаон разуверился в идее мирного разрешения конфликта и сам возглавил восстание. Лаона с поля битвы увозит на коне Цитна. Вдали от всех они рассказывают друг другу о пережитом, о своей любви. В это вре-мя наемники добивают восставших. Иберийский жрец убеждает монарха в том, что смерть предводительницы восстания Цитны уми-лостивит бога. Переодетый отшельником Лаон напрасно призывает сенаторов к справедливости. Он отдает себя в их руки, чтобы спасти Цитну. Однако в последней песни Цитна добровольно восходит на костер к Лаону. «Перламутровая» лодка, в которой находится умер-ший в момент их смерти ребенок Цитны, отвозит их в Храм Духа. Трагизм судьбы героев не лишает финал поэмы оптимизма: Лаон и Цитна выражают уверенность в том, что зло будет побеждено доб-ром. Поэма свидетельствует о том, что Шелли, не отрицая своей при-верженности к концепции У. Годвина о бескровной революции, при-нимает и позицию Дж. Локка, провозгласившего право народа избавляться от дурного правителя.

В «Восстании Ислама» Шелли хотел показать «идеальную» рево-люцию, «рожденную всеобщей просвещенностью и гениальностью отдельных личностей» (письмо поэта к издателю от 13 октября 1817 г.). Идеальная революция в Золотом Городе — это аллегорическое изоб-ражение Великой французской революции, которую автор считал ис-торической закономерностью. Однако жестокость якобинцев поро-дила у многих неприятие самих идеалов революции. По мнению Шелли, к негативным последствиям привело необузданное увлечение людей политикой. Свой рецепт преодоления подобных «излишеств» Шелли дает в «Восстании Ислама».

Если в незаконченной и не дошедшей до нас повести «Юбер Ковен» (1811-1812) о причинах «насилия и кровопролитий» в период Французской революции Шелли был намерен полностью исключить тему любви (письмо к Э. Хитченер от 7 января 1812 г.), то «Восстание Ислама» он характеризует как «повесть о человеческих страстях». Опи-раясь на идею, получившую широкое распространение среди роман-тиков под влиянием произведений французской писательницы ма-дам де Сталь, Шелли проводил мысль о том, что именно страсти толкают человека на решительные действия. Полагая, что необходи-мо воздействовать на чувства людей, поэт соединил политическую ли-нию с любовной, поставив во главе восстания в Золотом Городе влюб-ленных и представив их просветителями народа. Тем самым Шелли доказывал способность любви сделать счастливыми не только инди-видов, но и все человечество.

Опираясь на просветительскую традицию, автор представляет на-род массой, возглавить которую под силу лишь сильной личности. Таковым является Лаон. В его образе много идеализированных черт самого Шелли, который еще 7 января 1812 г. писал Э. Хитченер: «Я хочу поставить счастье человечества на прочную основу. Народные восста-ния и революции я не одобряю. ЕСЛИ им СУЖДЕНО СВЕРШИТЬСЯ, я стану на сторону Народа, но своими рассуждениями я буду старать-ся отвести эту угрозу от земных Правителей, хотя ненавижу их всей Душой» (пер. 3. Е. Александровой). Спустя два года после публикации «Восстания Ислама» в письме к Мэри Шелли от 1 сентября 1820 г. поэт подтвердит свою приверженность мнению Дж. Локка о том, что на-род имеет право казнить короля.

В «Восстании Ислама» прослеживается эволюция образов главных героев: Лаон меняет свою точку зрения на методы достижения свободы, а Цитна превращается в сильную и мужественную женщину, об-ладающую даром предвидения и постижения прошлого, способную достойно встретить смерть.

В целом в «Восстании Ислама» Шелли доказывал идею поступа-тельного развития человеческого общества («На смену Зиме придет Весна»). Он верил в необходимость обновления мира, призывал из-влекать уроки из прошлого. Поэма свидетельствует о непрекращаю-щейся борьбе Шелли с религией, какие бы формы она ни принимала и кто бы конкретно ни проводил фанатические религиозные идеи в жизнь.

Несмотря на подзаголовок поэмы «Видение XIX века», Шелли ак-тивно отвергал сверхъестественное начало в своем произведении. При этом, указывая на предположительную возможность действия в Кон-стантинополе (Золотом Городе) и в порабощенной турками Греции, поэт подчеркивал, что он не пытался «тщательно описывать мусуль-манские нравы» (письмо к издателю от 13 октября 1817 г.). Шелли, по собственному признанию, создал свою поэму «в том же духе, что и „Королеву Мэб", однако добавил в нее „человеческую страсть" и уде-лил большое внимание композиции поэмы» (письмо к Байрону от 24 сентября 1817 г.). Вместе с тем развитие действия отличается дис-кретностью, внутри повествования возникает «рассказ в рассказе», не все события имеют четкое объяснение. В жанровом плане «Восстание Ислама» представляет собой лиро-эпическую поэму, не лишенную дидактизма, насыщенную метафорами, контрастами, аллегориями, фантастическими видениями, символами. Так, символом Деспотиз-ма выступает тысячегрудое Чудовище, вскормившее Религию, Чуму, Убийство. В поэме, написанной спенсеровой строфой, Шелли сопо-ставлял народный гнев и борьбу человечества за свободу с природны-ми катаклизмами.

В созданной в Венеции поэме «Джулиан и Маддало» (1818, опубл. 1824) Шелли спорил с Байроном о способах достижения свободы, как личной, так и общественной. Джулиан, устами которого говорил Шелли,

Всегда старался...

извлечь добро из зла,

Приветствовал рассвет грядущих дней...

(Пер. К. Бальмонта.)

Однако он не знает, как победить зло, воплощение которого видит в деспотии. Тем не менее он горячо призывает погруженного в себя скептика Маддало (под ним подразумевается Байрон) активно сра-жаться за светлое будущее человечества.

Тема ответа на насилие становится ведущей в произведениях Шел-ли 1819 г., когда по Англии прокатилась волна забастовок. 16 августа 1819 г. на поле Питерфилд близ Манчестера войска разогнали много-тысячный митинг, на котором выдвигалось требование о всеобщем и равном избирательном праве. Кровавому событию Шелли посвятил политическую сатиру «Маска анархии» (1819-1820, опубл. 1832), в ко-торой, в противовес газетным обвинениям народных волнений в анар-хизме, представил анархическими все государственные установления в Англии, а на министра иностранных дел Каслри надел маску убий-цы. Анархия появляется в поэме в виде скелета на белом коне, за-брызганном кровью. На лбу Анархии выведено: «Я — Бог, и Король, и Закон» (строка 37). Повествуя о шествии масок, которое прерывает отчаявшаяся Надежда, автор постоянно вмешивается в рассказ, вы-сказывая собственную точку зрения. Шелли призывает народ к борь-бе за справедливость, ибо добиться реформ мирными средствами не-возможно. Он обращается к «людям Англии, наследникам Славы, героям еще не написанных сказаний», призывая их «подняться как львы после сна, стряхнуть свои цепи на землю как росу», потому что их — много, а их притеснителей — мало. Поэт стремится заставить людей поверить в свои силы и в конце поэмы еще раз дословно повто-ряет призыв. Вместе с тем сатира свидетельствует, что Шелли не до конца изжил веру в возможность морально воздействовать на тира-нов, возбудить в них стыд.

Поэт уповал на эффективность «старых» английских законов, про-возглашающих свободу страны, призывая собрать Великую ассамблею английского народа, где торжественно объявили бы о том, что народ Англии, каким его сотворил Бог, свободен (строки 327-335). Эти мыс-ли перекликаются со строками из письма Шелли к Байрону от 20 нояб-ря 1816 г., написанного в разгар восстания луддитов: «... народ прояв-ляет разумное спокойствие даже в чрезвычайных обстоятельствах, и реформа может осуществиться без революции» (пер. 3. Е. Александро-вой). Однако, как свидетельствует политически злободневный «Сонет: Англия в 1819», народ имеет моральное право на бунт, ибо Англией правит «старый, сумасшедший, слепой, презренный и умирающий ко-роль», его наследники развратны и продажны, и пока тираны не падут, народ будет страдать. Необходимо добыть свободу из гробницы, како-вой является Англия («Песнь к людям Англии», 1819). В «Маске анар-хии» Шелли еще убежден в эффективности невооруженного сопро-тивления со «сложенными руками» (строка 321), как проповедовал У. Годвин.

В незавершенном политическом трактате «Философский взгляд на реформу» (1819-1820) Шелли сопоставлял английскую буржуазную революцию XVII в. с Великой французской и в духе Локка доказывал право народа на отмщение дурному монарху, в этом смысле привет-ствуя казнь Карла I. «Славную» революцию 1688-1689 гг. он не счита-ет революцией, рассматривая ее лишь как компромисс. Поэт не при-емлет ни деспотизм Наполеона, ни методы правления Людовика XVIIIБурбона. При этом Шелли многократно указывает на желательность мирного преобразования общества, ибо открытый народный бунт привел бы к кровопролитию. Он полагает, что на путь реформ снача-ла должен стать парламент, законы которого должны соответствовать «воле народа», еще не созревшего до всеобщего избирательного пра-ва. Шелли призывает народ не к «вооруженному бунту» в случае ново-го нападения правительственных войск, но к встрече солдат «со скре-щенными руками», ибо в этом случае солдаты не будут в них стрелять.

«Ода к западному ветру» (1819), написанная в окрестностях Фло-ренции во время сильной бури, отразила размышления Шелли о соб-ственной судьбе, о смерти сына, об отъезде из Англии, о событиях в мире в преддверии надвигавшихся европейских революций (Испания, Италия, Греция). Поэт рассматривал революцию не только как разру-шительную силу, но и как созидательную, что было близко к идеям как просветителей (Д. Юм и др.), так и романтиков (В. Скотт и др.).

С жанровой точки зрения «Ода к западному ветру» не соответство-вала только лишь романтической модели одописания с ее интересом к чувственной стороне человеческой природы и стремлением к раз-мыванию жанровых границ, в том числе за счет включения в темати-ку незначительных событий. В «Оде к западному ветру» сохранились жанровые черты, характерные для английской оды XVII-XVIIIвв., которая развивалась по двум направлениям: пиндарическому с его величавым языком и утонченной ассоциативностью, и горацианскому с его спокойным эпическим течением. Представляя собой одну развернутую метафору, «Ода к Западному ветру» состоит из пяти «не-правильных» сонетов-частей, в которых средняя строка каждой тер-цины рифмуется с первой и третьей строками следующей терцины.

В начале оды ветер гонит крылатые семена к их зимнему ложу, где их вернет к жизни Весна. Первая часть завершается прямым автор-ским обращением к холодному западному ветру не только как к Раз-рушителю, но и как к Хранителю жизни. Во второй и третьей частях описывается буря: ветер срывает облака со «спутанных ветвей» Неба и Океана, «ангелы дождя и молний» символизируют безграничную власть бури над природой. Ветер выступает в этих частях исключи-тельно как разрушитель, а его шум напоминает погребальную песнь умирающего года. В четвертой части автор прямо вмешивается в по-вествование, перенося акцент с символических образов природы на чувства лирического героя, вызванные его отношением к описывае-мым событиям. Автор мечтает быть ближе к «непокорному», «быст-рому и гордому» ветру, который поднял бы его, как волну, закружил бы как мертвый лист, погнал бы, как облако. В его обращении звучат горечь и отчаяние: «Я упал на тернии жизни! Я истекаю кровью!». В по-следней части оды интонация повествования меняется: звуки погре-бальной песни переходят в шум разбушевавшейся стихии. Поэт меч-тает, чтобы ветер гнал его «мертвые мысли» над землей, чтобы ускорить их новое рождение. Ветер должен стать пророческой трубой, возве-щающей о приближении Весны.

Ода насыщена многозначными символами: ветер — символ и раз-рушения, и свободы духа поэта, и власти поэзии над сердцами людей; весна — символ и жизни, и поэзии. Жизнь представлена как вечное движение, а смена времен года подтверждает переход от умирания природы к возрождению всего живого. Стилевой рисунок оды вклю-чает повторы слов, усиливающие динамизм образов, необычные ме-тафоры типа «кудри приближающейся бури» (рваные тучи на небе), цветовые контрасты (листья желтые, черные, бледные, чахоточно-красные). Сложные синтаксические построения, широкое использо-вание латинизмов, прилагательных с отрицательными суффиксами и префиксами, звуковой ряд, мелодичность которому придавала алли-терация, популярная у романтиков, делала стиль Шелли «эмоциональ-но-отвлеченным» (термин Е. И. Клименко).

В стихотворении «Облако» (1820) Шелли писал о никогда не уми-рающем облаке, которое способствует жизни на земле. В трактовке древнегреческого мифа о преследовании нимфы Аретузы влюблен-ным в нее речным богом Алфеем, в ее мольбах о помощи и превраще-нии в источник Шелли отразил свое пантеистическое восприятие при-роды в характерной для Спинозы и немецких классических идеалистов имманентно-трансцендентной форме обожествления природных яв-лений («Аретуза», 1820).

Тема искусства и судьбы художника является ведущей в лириче-ской поэме «Орфей» (1820, опубл. 1862). Предлагая свою версию древ-негреческого мифа, Шелли рассуждал о власти поэта и поэзии над всем живым. Согласно мифу, Орфей, сын речного бога Эагра и музы Кал-лиопы, изобрел музыку и стихосложение. Его пение заставляло двигаться камни и укрощало диких зверей. Идеи эстетического наслаждения природой, гармонии природы и искусства проводятся в стихотворении «К Жаворонку» (1820). Вольный жаворонок — символ искусства. Поющая в золотом свете солнца птичка приносит радость и счастье всем, кто ее слушает. Автор хотел бы познать тайну «непо-стижимой силы» незамысловатого, но в высшей степени гармонич-ного искусства жаворонка, чтобы его песню слушали с таким же на-слаждением, как песню птицы. В стихотворении «Гимн Аполлона» (1820, опубл. 1824) Шелли доказывал, что счастье завоевывается в борь-бе, солнце всегда побеждает мрак. Аполлон — это око Вселенной, во-площение гармонии искусств. Своей песнью Аполлон несет человеку исцеление и радость.

Особое место в лирике Шелли занимает написанная спенсеровой строфой элегия «Адонаис» (1821), которая по жанровой форме напо-минает древнеанглийский плач по герою. Вместе с тем элегия несет отчетливые следы влияния мильтоновского «Лисидаса», в котором оплакивание утонувшего в море друга соединилось с гневными выпа-дами против церковников. Элегия была написана на смерть Джона Китса, которого Шелли считал крупнейшим английским поэтом. В предисловии к «Адонаису» Шелли высказал свою версию гибели Кит-са: суровая литературная критика ускорила его смерть от чахотки. В элегии Шелли проводил идею универсального всепроникающего Духа вселенной, тем самым отвергая концепцию демиурга, индивидуального творящего божества. Образ Адонаиса олицетворяет в эле-гии вселенское творческое начало, неразрывно связанное с природой: неслучайно его матерью является Урания, имя которой в мифологии ассоциировалось не только с древнегреческой богиней Афродитой как носительницей «небесной» любви, но и с восточной богиней плодо-родия Астартой и с малоазиатской Великой Матерью всего сущего. Адонаис погиб в открытом бою со злым драконом. Его оплакивают и рассказчик, и Крылатые Грезы его стихов, и Урания. Трагическую судь-бу погибшего героя автор сопоставляет с судьбой преследуемого «палачом» Карлом II незрячего Мильтона, чей творческий дар поставил его на третье место среди великих поэтов мира (в письмах Шелли ста-вил имя Мильтона после Гомера и Данте). Автор проводит параллель между гибелью Адонаиса-Китса и насильственной смертью борца за республиканские идеи римского поэта I в. Лукана, покончившего с собою по приказу Нерона, смертью на поле брани поэта эпохи Воз-рождения Ф. Сидни, самоубийством из-за нищеты юного английско-го поэта Т. Чаттертона (конец XVIII в.). Оплаканный всеми, Адонаис оживает: смерть отступила перед его гением.

Шелли был глубоким знатоком и страстным поклонником антич-ного искусства, литературы, истории. Новый импульс его интересу к классическим древностям дал переезд поэта в Италию. Об этом сви-детельствуют его «Заметки о скульптуре Рима и Флоренции» (1819, полностью опубл. 1880), куда вошли очерки «Арка Тита», «Ниобея», «Статуя Минервы» и др. Сохранился фрагмент романа «Колизей», где в форме диалога между слепым отцом и юной дочерью, рассказываю-щей ему о развалинах, проводилась идея поступательного развития цивилизации.

Политическая лирика Шелли 1819-1820 гг. свидетельствует о его упорных раздумьях над реальными событиями в стране и в Европе. В «Оде к Неаполю» (1820) он призывал итальянцев, восставших под руководством карбонариев против австрийского ига, добиваться сво-боды, которая неминуемо приведет к воцарению в стране Духа Красо-ты. В «Оде к свободе» (1820) Шелли скорбел по поводу того, что «Ан-глия все еще спит».

Борьбу за свободу Шелли связывал не только с мятежными вы-ступлениями народа, но и с моральным воздействием на неугодных народу правителей, и поэтому вкладывал в понятие борьбы эстети-ческое и нравственное содержание. Согласно Шелли, основным носи-телем эстетико-этических идей в обществе является поэт. В предисло-вии к «Восстанию Ислама», не без влияния мадам де Сталь, Шелли проводил мысль о социально-исторической обусловленности литера-турных произведений. Поэты — творцы века и сами являются творе-ниями века. Основное назначение поэта на земле — передать читате-лю те чувства и образы, которые, поселившись в его душе, волнуют его самого. Именно поэт осуществляет связь искусства с жизнью, со-единяет в своем творчестве субъективное и объективное начало. Эти мысли со ссылками на представителей эпохи Возрождения, и прежде всего на Шекспира, Шелли развивал в предисловии к лирико-философской драме «Прометей освобожденный» (1819, опубл. 1820).

Местом действия этой драмы является вся Вселенная, находяща-яся под властью Юпитера. Действие начинается с монолога Проме-тея, который помог Юпитеру получить власть на небесах, способ-ствовав низвержению в Тартар его отца Кроноса. Юпитер же обрек человека на страдания, и Прометей решил помочь людям: он при-нес им похищенный с небес огонь, дал знания и способность чув-ствовать прекрасное. Юпитер усмотрел в этом мятеж титана. К тому же Прометей единственный из всех был посвящен в тайну преемни-ка Юпитера, однако отказался рассказать ему об этом. По приказу Юпитера Прометей был прикован алмазной цепью к одной из скал Кавказского хребта. Прометей терпит неслыханные страдания: орел клюет ему печень, его пронзают молнии, дикие фурии носятся во-круг него. Однако мужественный герой с язвительной улыбкой от-клоняет совет Меркурия смириться и открыть Юпитеру тайну о его преемнике. Прометей громогласно предвещает падение Юпитера, скрывая, что способствовать этому будет сын Юпитера, который родится от его союза с богиней моря Фетидой и будет сильнее его. Пророчество сбывается. Дух Вечности, невидимый Демогоргон, по-является на колеснице перед Юпитером, чтобы объявить себя его сыном и низвергнуть тирана в пропасть. В образе Демогоргона за-ключена философская мысль, почерпнутая Шелли из древнегрече-ской мифологии: внутри старого мира рождаются новые силы, унич-тожающие старые путем насилия в качестве ответа на насилие. Демогоргон свергает Юпитера, Геркулес разбивает цепи Прометея. После освобождения титан вместе с Духом Земли и океанидами оби-тает в пещере, символизирующей счастливое существование чело-века, которого так же трудно добиться, как пробраться через дев-ственный лес, преграждающий путь в пещеру.

Казалось бы, свержение Юпитера с трона происходит внезапно, однако оно было подготовлено: Демогоргона на схватку с отцом по-двигают океаниды, Пантея и ее сестра Азия, возлюбленная Прометея, которые находят царство Демогоргона и просят его освободить Про-метея. В ответ на возражения Демогоргона, согласно которым во Все-ленной властвует лишь бог-самодержец, Пантея и Азия убеждают его в том, что человек с помощью Прометея изменился: его познания сня-ли пелену с его глаз. И Демогоргон согласился — настал час освобож-дения Прометея, а вместе с ним и рода людского.

Драма заканчивается картиной преображенного мира. Монологи Ионы, Пантеи, хор Духов, песни ликующих Земли, Луны рассказывают о грядущем «золотом веке» человечества:

Повсюду будет вольным человек,

Брат будет равен брату, все преграды

Исчезли меж людьми; племен, народов,

Сословий больше нет, в одно все слились,

И каждый полновластен над собой...

(Пер. К. Бальмонта.)

На Земле утвердятся Изобилие, Красота, Мудрость, Справедливость, Доброта, труд станет источником радости. В завершающем драму мо-нологе Демогоргона отмечаются заслуги Прометея, не признававше-го самодержавной власти Юпитера и своей любовью, терпением, на-деждой принесшего освобождение и счастье человечеству.

В предисловии к драме Шелли указал, что использовал древнегре-ческий миф о Прометее, положенный в основу заключительной части трилогии Эсхила о Прометее («Прометей освобожденный»), дошед-шей до наших дней лишь в отрывках. При этом поэт подчеркнул свои расхождения с Эсхилом в трактовке образа Прометея. У Эсхила он представлен жертвой Зевса, который дал ему свободу за предостере-жение об опасности, грозящей его власти, если он вступит в брак с Фетидой. У Шелли Прометей — герой, поступки которого продикто-ваны высокими идеалами, «добрый и справедливый» даже по призна-нию Юпитера. В драме Шелли падение Юпитера — не случайность, но объективная необходимость, подготовленная ходом истории. В этом смысле автор с романтических позиций спорил с просветите-лями, считавшими революции случайностями. Однако под влиянием теории Годвина о бескровной революции Шелли, одержимый идеей преобразования мира, рассматривал проблему свержения неугодного правителя с позиции пассивно-выжидательного сопротивления (Юпи-тера низвергнул Демогоргон, а не Прометей), соединив при этом идею просветительского воздействия на общество с социальной утопией.

Драмой «Прометей освобожденный» Шелли подтвердил свою при-верженность движению «неоэллинизма», идеализировавшему древ-негреческую жизнь как основу цивилизации. Шелли высоко ценил художественные достоинства древнегреческой трагедии, в драмати-ческое действие которой были включены музыка, танцы, хоровое пе-ние. Его привлекали величественность конфликта, порой охватываю-щего всю Вселенную, стремление драматургов к единству формы и содержания. Вместе с тем «Прометей освобожденный» свидетельствует и о внимании поэта к национальным традициям. Например, в рас-сказе Азии о страданиях человечества при тирании Юпитера антич-ные мифологические образы переплелись со старыми английскими преданиями о лесных духах.

Драма «Прометей освобожденный» отличается многозначностью символики. Так, Демогоргон (Дух Вечности) символизирует и пере-мены, и поступательное движение истории; Дух Часа — историчес-кую неизбежность и момент действия. Символические образы оду-хотворенной природы, усиливая сочетание в драме реального с фантастическим, подтверждают пантеизм Шелли.

В том же 1820 г. Шелли опубликовал еще одну драму — «Ченчи» (1819), сразу вызвавшую нападки прессы из-за порочности героев, аморальности их поступков и богохульства автора. Сюжет драмы Шелли позаимствовал из рукописи «Отчет о смерти семейства Чен-чи» (1599), обнаруженной им в архиве римского палаццо Ченчи. В ней рассказывалось о конце знаменитого римского рода: в фамильном замке Рокка Петрелла граф Ченчи был убит при участии его жены и детей, Джакомо и Беатриче, которые вместе с наемными убийцами были арестованы и в 1599 г. казнены по приговору папского суда.

В «Ченчи» Шелли резко выступил против различных форм тира-нии. Семейным тираном представлен в драме граф Ченчи, деспот и развратник, мучитель жены и детей, домогающийся любви своей един-ственной дочери Беатриче. О себе Ченчи говорит, что он:

не человек, а демон, призванный отмстить за беды

Иного, незапамятного мира

(Пер. Л. Шифферса.)

При своем огромном богатстве Ченчи омерзительно скуп. Для него самый счастливый день тот, когда он получил известие о гибели сы-новей (Рокко погиб во время молитвы под рухнувшим церковным сводом, а Кристофано по ошибке зарезал муж-ревнивец). Отныне Ченчи не должен больше тратиться на их содержание. Он также ото-брал у своего старшего сына Джакомо приданое его жены и обвинил Джакомо в его растрате. Ченчи доставляет величайшее удовольствие совершать преступления, тем более, что за крупные суммы денег он всегда покупал прощение у церкви.

Дети Ченчи — его жертвы. Беатриче — милое, юное создание, но вместе с тем девушка и мудра, и проницательна. Ее путь к отцеубий-ству — трагедия ее души. Долгое время она сносила тиранию отца, проявляя кротость и смирение. Однако для нее очень важным было чувство самоуважения. Шелли подчеркивает это сценой, когда в зам-ке сразу же после убийства Ченчи появляется папский легат Савелла с ордером на арест графа Ченчи. Его приезд убеждает Беатриче в пра-воте своего поступка. Поэтому на суде героиня не признает своей вины. Ее мужественное поведение заставляет наемного убийцу отказаться от своих показаний. Шелли считает Беатриче и жертвой, и участни-цей преступления, совершившей его вследствие жизненных обстоя-тельств. Невозможность найти защиту у окружающих, у папы толка-ет ее на насилие. Шелли подчеркивает эволюцию ее характера, когда из кроткой скромницы она превращается в безжалостную заказчицу убийства, убежденную в правильности своих действий. «Зло порож-дает зло», — утверждает Беатриче. Как свидетельствует предисловие к Драме, Шелли, не отказываясь от приемлемой для него формы со-противления — политики «сложенных» рук, недвусмысленно поддер-живает право Беатриче как жертвы насилия на месть.

Согласно Шелли, вера в Бога, присущая таким негодяям, как Чен-чи, не делает их поступки моральными. Решая проблему религиозной тирании, Шелли показывает, что церковь преследует свои цели и преж-де всего стремится пополнить свои богатства. Папский суд пригова-ривает жену и детей Ченчи к казни не в последнюю очередь потому, что они лишили церковную казну верных доходов. В образе священ-ника Орсино Шелли воплотил лицемерие церкви. Беатриче разгадала его «неискренний» и «лукавый» характер: Орсино и не собирался же-ниться на ней, ибо, лишившись сана, он потерял бы и свои довольно существенные церковные доходы. Резкие нападки Шелли на католи-ческую церковь во многом были связаны с ее поддержкой феодаль-ных традиций в Европе.

В жанровом плане «Ченчи» представляет собой историческую тра-гедию, в которой нашли отражение не только сведения из историче-ской хроники XVI в., но и народные предания о судьбе Беатриче, придавшие сюжету общественную значимость и способствовавшие объективизации авторской точки зрения. В предисловии к драме Шел-ли объявил о своем намерении создать на основе осмысления фактов наиболее близкие к реальным прототипам характеры, исходя при этом из «опыта сердца» и избегая прямого дидактизма. В этом смысле свои-ми образцами Шелли назвал трагедии Софокла об Эдипе, «Короля Лира» Шекспира, в которых получили разработку сюжеты, уже известные как народные сказания, а мастерство драматургов в изображении характе-ров, их умение придать действию динамичность, а интриге — остроту, способствовали пробуждению у зрителей сочувствия к героям.

Драма соединила античные традиции с просветительскими и ро-мантическими. Шелли использовал античный принцип «меры» при развертывании событий, сжал время, ускорил действие. В соответствии с требованиями классицистов поэт исключил показ на сцене крова-вых деяний — убийство Ченчи происходит за сценой. Развивая идеи Дж. Локка, Шелли показал роль общества, влияющего на формирова-ние характера. Он придал важную роль лирическому монологу, по-зволявшему представить проблемы преломленными через сознание героев.

Выступая за «общий» для англичан язык, Шелли отказывался как от популяризируемого Вордсвортом языка простолюдинов, так и от изящного языка элитарных слоев английского общества. Рассчиты-вая на широкую читательскую и зрительскую аудиторию, Шелли ста-рался избегать неясности выражений. При всей образности лириче-ской речи драма «Ченчи» характеризуется сжатостью метафор и сравнений, вниманием к конкретным деталям, прежде всего связан-ным с итальянским пейзажем. Шелли использовал в «Ченчи» нериф-мованный («белый») стих.

Лирическая драма «Эллада» (опубл. 1822) была создана под впечат-лением восстания греков против турецкого владычества в 1821 г. Шел-ли сочувствовал национально-освободительному движению греков, встречался с их предводителями, в том числе с князем Александром Маврокордато, которому он посвятил «Элладу». Сквозной темой дра-мы является прославление Свободы, которая красит людскую жизнь, делая ее справедливой и счастливой. Шелли убежден в том, что совре-менные ему греки унаследовали доблести своих предков. Устами Гассана он противопоставлял их храбрость и мужество трусости албанцев, воспетых в свое время Байроном за их свободолюбие. Неслучайно в драме Шелли турецкий султан Махмуд возмущался тем, что Гассан пред-ставил поражение греков как их победу. Шелли полагал, что большую роль в освобождении Эллады играют греческие меценаты и князья, явно намекая при этом на Александра Маврокордато.

«Эллада» насыщена реальными эпизодами. Упоминание персона-жами исторических лиц — московского посла, константинопольско-го патриарха, одного из вождей греческого национально-освободи-тельного движения Александра Ипсиланти (1792-1828), турецкого наместника албанца Али-паши Янинского (1741-1822), турецкого сул-тана Махмуда, правившего с 1808 по 1839 г., — подчеркивает правдо-подобность событий. Султан изображается как тиран, который заин-тересован в войнах, приносящих ему новые богатства, но, обуянный страхом перед восставшими греками, даже в своей победе предчув-ствует грядущий развал мусульманской империи.

Среди персонажей драмы находятся легендарный Агасфер и при-зрак султана Магомета II. Шелли углубляет переосмысление христи-анской легенды об Агасфере, который представлен в драме не только мудрецом, как в «Королеве Мэб», но и провидцем, способным толко-вать сны и предрекать будущее. Согласно пророчеству Агасфера, воз-вещающему гибель мусульманской тирании, начало поражения ислама следует отсчитывать от 1433 г., когда Магомет II взял Стамбул. Призрак Магомета II предсказывает гибель исламской империи и пред-лагает Махмуду оставить трон. Фантастические персонажи драмы ока-зываются рупором идей Шелли.

В предисловии к «Элладе» Шелли, указывая на ее «незатейливость», обозначил ее жанр как «драматическая поэма», ибо она была «написа-на в форме диалога». Это же жанровое определение автор повторил в письме к Ч. Оллиеру от 11 октября 1821 г. Композиция «Эллады» мо-жет быть отнесена к симфоническому типу: рассказы Гассана, Агас-фера, призрака Магомета II, Махмуда, вестников, а также песни хора и полухора создают из фрагментов общую картину.

«Эллада» подтвердила принципиальную позицию Шелли в исполь-зовании элементов античной драмы. В предисловии к ней поэт при-знался, что образцом для него служила трагедия Эсхила «Персы». Как и Эсхил, развернувший действие в одном месте — стане персов, Шел-ли перенес события в Константинополь, во дворец султана Махмуда. Однако если Эсхил прославил победу греков над персами в Саламинском бою, то Шелли описал поражение, нанесенное грекам турками под Бухарестом. В отличие от Байрона, считавшего хор ненужным для драмы, Шелли в соответствии с канонами античной трагедии ввел в «Эл-ладу» хор, песни которого занимают в ней значительное место. Одна-ко если в античной драме хор использовался для усиления трагичес-кого фона, то в «Элладе» он объясняет события, славит Свободу, грядущий приход «вольного дня», напоминает об этапах мужествен-ной борьбы греков с иноземными поработителями: о битве у Мара-фона, где десять тысяч греков разбили армию персидского царя Ксер-кса, о сражении при Фермопилах, где триста греков под водительством спартанского царя Леонида удерживали в горном ущелье персидские войска. Хор напомнил о борьбе за свободу флорентийской коммуны (XII в.), швейцарцев против Габсбургов (XIV-XV вв.), об английской буржуазной революции XVII в., о войне за независимость США (1775-1783), о Великой французской революции, о восстаниях начала XIX в. в Испании, Италии, наконец, о борьбе современных греков за свободу. Лирическая драма «Эллада» еще раз подтвердила интерес Шелли к неоэллинистическим воззрениям. Поэт возмущался равнодушием христианских правителей, и прежде всего английских, к судьбе гре-ков, христиан по вере. Согласно Шелли, европейцы обязаны грекам своей цивилизацией, и даже греческие руины являются недосягаемым образцом для современников поэта. Вместе с тем Шелли, предрекая развал турецкой империи и возрождение Эллады, в завершающем абзаце призывал к веротерпимости и отказу от кровавой схватки:

Довольно крови и борьбы!

Довольно длилась схватка!

И чаши горестной судьбы

Не пейте без остатка, —

Наш мир устал и только ждет —

Погибнет он иль отдохнет!

(Пер. К. Чемена.)

«Эллада» подтвердила интенсивные поиски Шелли в области тео-рии драмы и ее сценического воплощения. Она выявила привержен-ность поэта античным канонам. Однако при внешней послушности классицистическим правилам трех единств, Шелли продемонстриро-вал склонность к модификации правил в соответствии с романтиче-скими веяниями времени. Сочетание в драме фантастических и ре-альных элементов создает эффект двоемирия и вместе с тем позволяет опереться на общеизвестные факты и документы в историческом пла-не, а в художественном — избежать прямолинейного дидактизма при сохранении четко выверенной авторской позиции, использовать на-циональные традиции и прежде всего шекспировские драматические приемы (отсутствие деления драмы на акты, появление персонажа-призрака).

Незавершенная историческая трагедия «Карл I», над которой Шел-ли работал в 1821-1822 гг., была опубликована посмертно в 1824 г. Выбрав сюжет из национальной истории, Шелли стремился следовать в его разработке Шекспиру. Шекспировская традиция просле-живается в драме в использовании пятистопного белого стиха, в эпи-зодической структуре композиции, в синтезе трагического и коми-ческого, чему в последнем случае способствовал образ шута Арчи, которому Шелли приписывает смелость и проницательность, позво-лившие ему предсказать гибель монарха и установление республи-канского строя.

Время действия драмы — период между низвержением английской абсолютной монархии и установлением республики. Основная про-блема — проблема личности и государства. Почти все персонажи дра-мы — реальные исторические лица, с судьбой которых англичане были достаточно знакомы. В трактовке их образов проявилась четко опре-деленная позиция Шелли. Он не идеализирует Карла I, который пред-ставлен жестоким и недальновидным. Королеву Генриетту-Марию автор рисует гордой «паписткой», чуждой интересам Англии. Не ме-нее четко обрисованы характеры сторонников короля: льстивым, жестокосердным и неумным показан министр Стрэффорд, стремя-щийся репрессиями, особенно в Шотландии, не допустить созыва пар-ламента, а архиепископ Кентерберийский Лоод изображен алчным и хитрым. Зато явно вызывает сочувствие Шелли мужественное поведе-ние пуританина Бэствика в пыточном католическом застенке. Рупо-ром Шелли является персонаж Джон Хэмпден, исторически — член разогнанного Карлом I «Долгого» парламента. Ему в драме принадле-жит определение Англии как «тюрьмы». В этой «тюрьме» не все спокойно, народ возмущен правлением Стюарта. Понимание этого сквозит в реплике королевы, называющей народ «многоголовым чу-довищем».

Среди персонажей драмы нет Мильтона, огромная роль которого в английской революции середины XVII в. на стороне Кромвеля об-щепризнана. Однако влияние «Потерянного рая» Мильтона ощуща-ется в драме, и особенно в трактовке образа Люцифера, высказанной устами шута Арчи: «Люцифер — первый республиканец», т. е. пер-вый мятежник против тирании Бога, а в реплике Арчи: «Ад служит для республик образцом» — просматривается настороженное отноше-ние Шелли к республиканскому строю.

В целом незавершенная драма «Карл I» свидетельствует об усили-вающемся внимании Шелли к национальным драматическим тради-циям, модифицированным в соответствии с романтическими веяни-ями. Вместе с тем в драме отразилось и увлечение Шелли пьесами Кальдерона с их острой драматической интригой.

Важной вехой на творческом пути поэта стала посвященная Т. Му-РУ поэма «Питер Белл III» (1819, опубл. 1839), пародия на одноимен-ное произведение Вордсворта. Поэма отличается обилием фантасти-ческих элементов. Действие происходит в Аду, общество которого Уподоблено лондонскому. В Аду есть и король, и канцлерский суд. Глав-ный персонаж, Питер Белл, лишился разума и таланта из-за своего предательства. Его обобщенным прототипом являются лейкисты, изменившие своим юношеским революционным идеалам. При этом если еще в «Сонете к Вордсворту» (1814-1815, опубл. 1819) Шелли ува-жительно назвал Вордсворта «поэтом Природы», то в «Питере Белле III» он удостоил его лишь язвительных насмешек. Что же касается Колриджа, то Шелли продолжает считать его выдающимся поэтом, лишь от отчаяния изменившим своим революционным идеям. От-вергая «туманные» измышления Колриджа, Шелли не согласен с его оценкой предмета философии как постижения «внутреннего смысла вещей», с его мистицизмом, теорией божественного происхождения искусства. Вместе с тем в поэме ощутимо влияние литературно-эсте-тических идей лейкистов и прежде всего — затрагивающих понятия природы, воображения, сущности поэзии.

В сатирической драме «Тиран Эдип, или Тиран-толстоног» (1820) действие происходит в античных Фивах, но под Беотией подразуме-вается Британия. Главные действующие лица — король Беотии и его супруга, которые ассоциируются соответственно с Георгом IV и коро-левой Каролиной. Основным конфликтом драмы является столкно-вение тирана-толстонога со «стадом свиней», т. е. народом, как оскор-бительно назвал его Э. Берк в своих «Размышлениях о французской революции» (1790). Завершается схватка расправой народа с тираном. Драма насыщена фантастическими образами, в ней прослеживаются как античные сатирические традиции (Аристофан, Ювенал), так национальные (Свифт, Филдинг, Байрон), расширяющие диапазон сатирических приемов Шелли от мягкой иронии до злой сатиры. При этом Шелли вслед за Э. Шефтсбери рассматривал смех как сильное оружие в борьбе с пагубными явлениями в обществе.

Склонный к интерпретации в своих произведениях тем большого социально-политического значения, Шелли обладал и проникновен-ным лирическим даром. Многие его произведения были подсказаны собственными, глубоко личными переживаниями, его стремлениями очиститься от скверны жизни созерцанием гармоничной одухотво-ренной природы. Нередко тонкий, исповедальный лиризм неразрывно сплетается в его стихах с характерными для поэта гражданственными мотивами. Любовная лирика Шелли имеет отчетливый автобиографи-ческий характер. Наибольшее количество лирических стихотворений посвящено Мэри Шелли: поэт признается ей в любви, тоскует по ней, мучительно переживает ее отчуждение, горюет об угасании их страсти («К Мэри», 1818; «Индийская серенада», 1819; «Когда проходит страсть», 1821). Шелли проводит идею социальности человека, стра-дающего от одиночества и стремящегося быть полезным людям («Фи-лософия любви», 1819; «Вопрос», 1820; «Луна», 1820). В последние годы жизни поэта ряд его любовных стихотворений, пронизанных непод-дельной страстью, посвящались и другим женщинам («К Софии», 1819; «К Эмилии Вивиани», 1821; цикл «К Джейн», 1822). В своих рассужде-ниях о любви он опирался на идеи Платона, Эпикура, Лукреция, утопических социалистов. Он искал обоснование отношений людей бу-дущего, ибо любовь, по Шелли, — та сила, которая соединяет людей, доставляет им земные радости.

Свои литературно-эстетические искания поэт подытожил в проза-ическом трактате «Защита поэзии» (1821, опубл. 1840), названном точ-но так же, как знаменитый труд Ф. Сидни. Работа явилась ответом на сатирическое эссе Т. Л. Пикока «Четыре века поэзии» (1820). Пикок доказывал цикличность поэзии, выделяя в ее истории железный век с его примитивизмом, золотой век, прославленный Шекспиром, и век серебряный, протянувшийся от эпохи Мильтона до конца XVIII сто-летия. Современный ему период развития поэзии Пикок трактовал как медный век и, опираясь на утилитаристскую концепцию И. Бентама, рассуждал о бесполезности стихов для буржуазного общества, полагая, что развитие цивилизации делает упор на практическую дея-тельность людей. Судя по более ранним высказываниям, Шелли не был согласен с подобной оценкой современной ему поэзии. В тракта-те же Шелли дал лишь исторический очерк развития поэзии с перво-бытных времен до начала XIX в. При этом Шелли искал идеал поэзии в античности, а не в средних веках, как большинство английских ро-мантиков.

В «Защите поэзии» Шелли рассмотрел проблемы взаимодействия разума и воображения в художественном творчестве, правдоподобия в искусстве, общественной роли искусства, поставил вопрос о законах и целях поэзии. «Поэты — непризнанные законодатели мира», — ут-верждал Шелли, развивая мысль Т. Пэйна («Век Разума», 1793, гл. 7). Человек обретает счастье на путях постижения прекрасного, и путь к нему указывают поэты, побуждая к борьбе за общее счастье, равное для всех. Этим Шелли подчеркивал этическую и просветительскую функции поэзии.

Шелли отождествлял понятия «красота» и «возвышенное». При этом он считал, что поэт должен обладать вкусом, который является умением приблизиться к современному периоду в искусстве. В этих рассуждениях Шелли просматривалась его склонность к идеям ран-них просветителей, еще не проводивших градацию между «красотой» и «возвышенным». Связав идеал прекрасного с борьбой за граждан-скую свободу, поэт наполнил его общественным содержанием. В про-тивовес Пикоку, убеждавшему читателей в большей для общества полезности работы разума, чем воображения, Шелли рассматривал воображение как вид умственной деятельности, которая составляет из мыслей новые мысли, дает оценку известным величинам, выявля-ет у предметов общее. Иными словами, признавая интуитивный ха-рактер художественного творчества, Шелли отказался от присущей некоторым романтикам идеи о безграничном произволе поэтической фантазии, предпочитая говорить о сознательном отношении поэта к своему материалу и в этом смысле развивая дальше просветительскую Концепцию о взаимодействии разума и воображения.

Вместе с тем, рассматривая воображение как лучшее орудие нравственного совер-шенства, Шелли видел в поэзии «воплощение воображения» и в этом смысле твердо стоял на романтических позициях, убежденный в вы-сокой духовности романтической литературы. С романтических по-зиций он подчеркивал и роль воображения в метафоризации языка благодаря содействию ассоциативному образу мышления. Включив-шись в многовековую полемику цицеронианцев с сенекианцами, пред-почитавшими сжатый неметафоризированный слог, Шелли ясно высказал свои симпатии цицеронианцам, и прежде всего Ф. Бэкону, и неоднократно перефразировал его пышные «цицероновские» вы-ражения из трактата «О достоинстве и приумножении наук».

Шелли рассматривал поэтическое произведение как образное отра-жение действительности, полагая, что поэзия — это «зеркало», которое делает неизмеримо прекрасным то, что в действительности искажено. В «Защите поэзии» он продолжил свои размышления о влиянии обще-ства на формирование художника. Развивая идеи, выраженные мадам де Сталь в трактате «О литературе» (1800), с которым поэт познакомил-ся не позже 1815 г., — Шелли писал о зависимости поэзии от породив-шей ее эпохи. Он защищал героев гомеровских поэм от обвинений в безнравственности, видя в них выразителей величия и примитивизма века Гомера. Связывая расцвет искусства со «степенью свободы обще-ства», Шелли ссылался на примеры из истории драмы, ибо в ней, пола-гал он, легче всего наблюдать «связь поэзии с общественным благом». Апогей афинской демократии он соотносил с расцветом греческой дра-мы, задержку развития искусства в средние века — с культом суеверий в этот период, а аморальность пьес в эпоху реставрации — с распущен-ностью нравов в царствование Карла II.

Шелли было близко аристотелевское отношение к трагедии, ибо в «Защите поэзии», избегая употреблять понятие «катарсис», он все же утверждал, что трагедия дает зрителю возможность испытать состра-дание к героям. Шелли хвалил композиционную роль хора в антич-ной трагедии. При этом античная драма служила для него образцом построения характера как чего-то постоянного и неизменного, оли-цетворяющего ясный нравственный идеал. Вместе с тем Шелли при-знавал, что в характерах должна проявляться мотивация поступков. С этой точки зрения он восхищался умением Шекспира выстроить ха-рактер, увлекался образом Фальстафа, как и Шекспир признавал сме-шение в драме комического и трагического, а самым лучшим образ-цом драмы считал «Короля Лира». Сопоставляя пьесы Кальдерона с шекспировскими, Шелли находил, что Кальдерон в своих аллегори-ческих драмах на религиозные сюжеты применил то, чем не восполь-зовался Шекспир: объединил драму с музыкой и танцами, однако «по-терял более важное», изгнав из своих пьес «живые человеческие страсти», подменив их суевериями. Шелли осуждал воплощение в дра-ме классицистической теории, находя подобное и в политической тра-гедии Дж. Аддисона «Катон» (1713), лишенной гармоничного сопровождения смежных искусств, и в драме Байрона «Марино Фальеро», слишком «правильно» выстроенной и чересчур дидактичной. Шелли отвергал прямолинейный дидактизм, и примером ему служил Данте и особенно Мильтон, который не приписывал Бог у нравственное пре-восходство над Сатаной.

Шелли не проводил резкого разграничения между поэзией и фи-лософией, полагая, что поэты умеют передать философское знание на языке поэтической интуиции, перевести идею в образ. Иными сло-вами, он считал, что у поэта присущее ему образное мышление соеди-няется с философической направленностью ума. Как и философия, поэзия преследует моральные цели, но достигает их при помощи воз-бужденного чувства удовольствия, а не эффекта пользы. В этом смысле идеи Шелли развивались в романтическом русле, так как ро-мантики придавали большое значение взаимопроникновению фило-софии и поэзии. При этом в аристотелевском духе Шелли считал поэзию философичней истории, ибо задачей поэзии является поиск «вечной истины», «внутренней правды» вещей, «скрытой красоты» мира, воссоздание не только хода событий, но и понимание их духа, тогда как история стремится дать лишь простой перечень фактов без показа причин и следствий.

Философско-символический мир поэзии Шелли соединил в себе литературно-эстетические тенденции эпохи Просвещения и периода романтизма. Философские воззрения поэта развивались от механи-стического просветительского материализма к идеализму, от склон-ности к детерминизму до сомнений в нем. В его взглядах проступала приверженность пантеизму в его имманентно-трансцендентной фор-ме и вместе с тем агностицизму, шефтсберианской концепции изна-чальной доброты человека, идеям утопических социалистов, историз-му в его романтической модификации. Испытал Шелли и воздействие немецкой идеалистической мысли, и прежде всего натурфилософии Шеллинга. Однако для Шелли первостепенную роль играли англий-ские национальные традиции. Идеи натурфилософии он черпал не только у Шеллинга, но и у Ф. Бэкона. «Отцом английской литерату-ры» он почитал Чосера, хотя и подчеркивал значительное влияние на него со стороны итальянских авторов. Шелли любил поэзию Э. Спен-сера, А. Каули, Р. Крэшоу, Дж. Томсона, Т. Грея, Р. Бернса, его при-влекала язвительная сатира Свифта, он высоко ценил Байрона, обо-жал Китса, томик произведений которого был с ним в последние мгновения жизни, когда его парусная лодка «Дон Жуан» переверну-лась во время бури.

Лишь спустя 10 дней тело Шелли, прибитое к берегу, было опозна-но. Он был похоронен на протестантском кладбище в Риме. Выбитая на надгробии строка «corcordium» («сердце сердец») отразила как че-ловеческую сущность Шелли, так и поэтическую основу его произве-дений, оказавших непреходящее влияние на утверждение романти-ческой поэзии в Англии и за ее пределами.

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА: Граф Франческо Ченчи. Джакомо его сыновья. Бернардо Кардинал Камилло. Орсино, прелат. Савелла, папский легат. Олимпио убийцы. Марцио Андреа, слуга Ченчи. Нобили, судьи, стражи, слуги. Лукреция, жена Ченчи и мачеха его детей. Беатриче, его дочь. Сцена главным образом в Риме; во время четвертого действия она переносится в Петреллу, замок среди Апулийских Апеннин. Эпоха: папство Климента VIII. ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ СЦЕНА ПЕРВАЯ Комната в палаццо Ченчи. Входят граф Ченчи и кардинал Камилло. Камилло Мы можем это дело об убийстве Замять совсем, но только вам придется Отдать его Святейшеству поместье, Которое за Пинчио лежит. Чтоб в этом пункте вынудить у Папы Согласие, я должен был прибегнуть К последнему ресурсу - опереться На все мое влияние в конклаве, И вот его Святейшества слова: "Граф Ченчи покупает за богатства Такую безнаказанность, что в ней Великая скрывается опасность; Уладить два-три раза преступленья. Свершаемые вами, - это значит Весьма обогатить святую Церковь И дать возможность гибнущей душе Раскаяться и жить, избегнув Ада: Но честь его высокого престола Не может допустить, чтоб этот торг Был вещью ежедневной, прикрывая Обширный сонм чудовищных грехов, Которых и скрывать вы не хотите От возмущенных взоров глаз людских". Ченчи Треть всех моих владений, - что ж, недурно! Идет! Как слышал я, племянник Папы Однажды архитектора послал, Чтоб выстроить недурненькую виллу Средь пышных виноградников моих, В ближайший раз, как только я улажу Свои дела с его почтенным дядей. Не думал я, что так я попадусь! Отныне ни свидетель, ни лампада Не будут угрожать разоблачить Все, что увидел этот раб негодный, Грозивший мне. Он щедро награжден, - Набил ему я глотку цепкой пылью. И кстати, все, что видел он, лишь стоит Того, что стоит жизнь его. Печально. - "Избегнуть Ада!" - Пусть же Сатана Поможет душам их избегнуть Неба! Сомненья нет, что с Папою Климентом Любезные племянники его, Склонив колена, молятся усердно Апостолу Петру и всем святым, Чтоб ради их он дал мне долгой жизни, Чтоб дал мне силы, гордости, богатства И чувственных желаний, - чтобы мог я Творить поступки, служащие им Чудесным казначеем. Пусть же знают Мои доброжелатели, что много Еще владений есть у графа Ченчи, К которым прикоснуться им нельзя. Камилло О, много, и достаточно, с избытком, Чтоб честно жить и честно примириться С своей душой, и с Богом, и с людьми. Подумайте, какой глубокий ужас: Деянья сладострастия и крови, Прикрытые почтенностью седин! Вот в этот час могли бы вы спокойно Сидеть в кругу семьи, среди детей, Но страшно вам, в их взорах вы прочтете Позор и стыд, написанные вами. Где ваша молчаливая жена? Где ваша дочь? Своим прозрачным взглядом На что она, бывало, ни посмотрит, Все делалось как будто веселей. Быть может, мог бы взор ее прекрасный Убить врага, гнездящегося в вас. Зачем она живет в уединенье, Беседуя с одной своей тоской, Не находящей слов для выраженья? Откройтесь мне, вы знаете, что я Желаю вам добра. Я видел близко, Как юность ваша бурная прошла, Исполненная дымного пожара; Я видел близко дерзкий бег ее, Как тот, кто видит пламя метеора, Но в вас не гаснет этот жадный блеск; Я видел близко вашу возмужалость, В которой вместе с бешенством страстей, Шла об руку безжалостность; и ныне Я вижу обесчещенную старость, Согбенную под бременем грехов, Со свитою бесстыдных преступлений. А я все ждал, что в вас проглянет свет. Что вы еще исправитесь, - и трижды Я спас вам жизнь. Ченчи За что Альдобрандино Вам земли дает близ Пинчио. Еще Прошу вас, кардинал, одно заметить, И можем столковаться мы тогда: Один мой друг заговорил сердечно О дочери и о жене моей; Он часто навещал меня; и что же! Назавтра после той беседы теплой Его жена и дочь пришли ко мне Спросить, - что не видал ли я их мужа И нежного отца. Я улыбнулся. Мне помнится, с тех пор они его Не видели. Камилло Несчастный, берегись! Ченчи Тебя? Помилуй, это бесполезно. Пора нам знать друг друга. А насчет Того, что преступлением зовется Среди людей, - насчет моей привычки Желания свои осуществлять, К обману и к насилью прибегая, - Так это ведь ни для кого не тайна, - К чему ж теперь об этом говорить? Я чувствую спокойную возможность Сказать одно и то же, говоря Как с вами, так и с собственной душою. Ведь вы же выдаете, будто вы Меня почти исправили, - так, значит, Невольно вам приходится молчать, Хотя бы из тщеславия, притом же, Я думаю, и страх побудит вас Не очень обо мне распространяться. Все люди услаждаются в разврате; Всем людям месть сладка; и сладко всем Торжествовать над ужасом терзаний, Которых не испытываешь сам, Ласкать свой тайный мир чужим страданьем. Но я ничем другим не наслаждаюсь, Я радуюсь при виде агонии, Я радуюсь при мысли, что она Другому смерть, а мне - одна картина. И нет укоров совести в душе, И мелочного страха я не знаю, Всего, в чем грозный призрак для других. Такие побужденья неразлучны Со мной, как крылья с коршуном, - и вечно Мое воображение рисует Передо мной одни и те же формы. Одни и те же алчные мечтанья. И только те, которые других, Подобных вам, всегда заставят дрогнуть. А мне, как яство сладкое, как сон Желанный, - ждешь его и не дождешься. Камилло Не чувствуешь, что ты из жалких жалкий? Ченчи Я жалкий? Нет. Я только - то, что ваши Теологи зовут ожесточенным, Иначе закоснелым называют; Меж тем как если кто и закоснел, Так это лишь они в своем бесстыдстве, Позоря так особенный мой вкус. Не скрою, я счастливей был когда-то, В те дни, как все, о чем я ни мечтал, Сейчас же мог исполнить, как мужчина. Тогда разврат манил меня сильнее, Чем месть; теперь мои затеи меркнут; Мы все стареем, да; таков закон. Но есть еще заветное деянье, Чей ужас может страсти пробудить И в том, кто холодней меня, я жажду Его свершить - свершу - не знаю что. В дни юности моей я думал только О сладких удовольствиях, питался Лишь медом: но, клянусь святым Фомой, Не могут люди вечно жить, как пчелы; И я устал; но до тех пор, пока Я не убил врага и не услышал Его стенаний жалких и рыданий Его детей, не знал я, что на свете Есть новая услада, о которой Теперь я мало думаю, любя Не смерть, а дурно-скрытый ужас смерти, Недвижные раскрытые глаза И бледные, трепещущие губы, Которые безмолвно говорят, Что скорбный дух внутри залит слезами Страшнее, чем кровавый пот Христа. Я очень-очень редко убиваю То тело, в чьей мучительной темнице Заключена плененная душа, Покорная моей жестокой власти И каждый миг питаемая страхом. Камилло Нет, даже самый черный адский дух, Ликуя в опьяненье преступленья, Не мог так говорить с самим собою, Как в этот миг ты говоришь со мной. Благодарю Создателя за то, что Он позволяет мне тебе не верить. (Входит Андреа.) Андреа Вас, господин мой, хочет увидать Какой-то дворянин из Саламанки. Ченчи Проси его в приемный зал. (Андреа уходит.) Камилло Прощай. Я буду умолять Творца Благого, Чтоб слух Он не склонял к твоим речам, Обманным и безбожным, чтоб тебя Он Не предал тьме. (Камилло уходит.) Ченчи Треть всех моих владений! Я должен сократить свои расходы, Не то богатство, меч преклонных лет, Уйдет навек из рук моих иссохших. Еще вчера пришел приказ от Папы, Чтоб содержанье я учетверил Проклятым сыновьям моим: нарочно Из Рима я послал их в Саламанку, Быть может, с ними что-нибудь случится, Быть может, мне удастся умертвить Голодной смертью их. О Боже мой, Молю Тебя, пошли им смерть скорее! Бернардо и жене моей теперь уж Не лучше, чем в аду; а Беатриче... (Подозрительно оглядывается кругом.) Я думаю, что там меня не слышат, Да если б даже слышали! Но все же Не нужно говорить, хотя в словах Ликует торжествующее сердце. Не нужно! О немой безгласный воздух, Ты не узнаешь тайных дум моих. Вы, каменные плиты, по которым Я шествую, идя в ее покои, Пусть ваше эхо шепчется тревожно О том, как властен шаг мой, не о том, Что думаю! - Андреа! (Входит Андреа.) Андреа Господин мой! Ченчи Поди скажи, чтоб в комнате своей Меня ждала сегодня Беатриче В вечерний час, - нет, в полночь, и одна. (Уходит.) СЦЕНА ВТОРАЯ Сад, примыкающий к палаццо Ченчи. Входят Беатриче и Орсино, продолжая свой разговор. Беатриче Не искажайте истины, Орсино. Вы помните, мы с вами говорили Вон там. Отсюда видно это место. С тех пор прошло два года, - столько дней! Апрельской ночью лунной, там, под тенью Развалин Палатинского Холма, Я вам открыла тайные мечтанья. Орсино Вы мне сказали: "Я тебя люблю". Беатриче Священнический сан стоит меж нами, Не говорите больше о любви. Орсино Но получить могу я разрешенье От Папы. Он позволит мне жениться. Вы думаете, может быть, что после Того, как принял я духовный сан, Ваш образ не стоит передо мною. Во тьме ночной и в ярком свете дня? Беатриче Я снова повторяю вам, Орсино: Не говорите больше о любви. И если б разрешенье вы имели, Оно для вас, отнюдь не для меня. Могу ли я покинуть дом печали, Пока Бернардо бедный в нем и та, Чьей кротости обязана я жизнью И всем, что есть хорошего во мне! Пока есть силы, я должна терзаться. И самая любовь, что прежде я К вам чувствовала, стала горькой мукой. Увы, Орсино! Юный наш союз Действительно был только юной грезой. И кто ж его разрушил, как не вы, Приняв обет, который уничтожить Не может Папа. Я еще люблю, Еще любить я вас не перестану, Но только как сестра или как дух; И в верности холодной я клянусь вам. Быть может, это даже хорошо, Что нам нельзя жениться. В вас я вижу Какую-то неискренность и скрытность, Что мне не нравится. О, горе мне! Куда, к кому должна я обратиться? Вот даже и теперь, глядя на вас, Я чувствую, что вы не друг мне больше, И вы, как будто сердцем отгадав, Что в сердце у меня теперь, смеетесь Притворною улыбкой, точно я Несправедлива в этом подозренье. О, нет, простите! Это все не то! Меня печаль казаться заставляет Такой жестокой, - в сердце нет того, Чем я кажусь. Я вся изнемогаю От бремени глубоко-скорбных дум, Которые как будто предвещают Какое-то несчастье... Впрочем, что же Случиться может худшего еще? Орсино Все будет хорошо. Готова просьба? Вы знаете, как сильно, Беатриче, Внимание мое к желаньям вашим. Не сомневайтесь, я употреблю Все рвенье, все умение, и Папа Услышит вашу жалобу. Беатриче Вниманье К желаниям моим, уменье, рвенье... О, Боже, как вы холодны ко мне! Скажите мне одно лишь слово... (в сторону.) Горе! Мне не к кому пойти, а я стою И ссорюсь здесь с моим последним другом! (К Орсино.) Орсино, мой отец сегодня ночью Готовит пышный пир. Из Саламанки Он добрые известья получил От братьев, и наружною любовью Он хочет скрыть, с насмешкой, ту вражду, Которая в его душе гнездится. Он дерзкий лицемер. Скорей, я знаю, Он стал бы смерть их праздновать, о чем, Как слышала сама я, он молился. О Боже мой! Кого должна я звать Своим отцом! - Для пира все готово. Он созвал всех родных и всех главнейших Из лучшей римской знати. Приказал мне И матери запуганной моей Одеться в наши лучшие одежды. Бедняжка! Ей все чудится, что с ним Какая-то случится перемена, Надеется, что в черный дух его Прольется луч какой-то просветленья. Я ничего не жду. Во время пира Ходатайство свое я вам отдам. Теперь же - до свиданья. Орсино До свиданья. (Беатриче уходит.) Я знаю, если Папа согласится Обет мой уничтожить, вместе с тем Он уничтожит все мои доходы С епархий. Беатриче, я хочу Тебя купить дешевле. Не прочтет он Твое красноречивое посланье. А то, пожалуй, выдал бы он замуж Тебя за одного из неимущих Приспешников племянника шестого, Как это сделал он с твоей сестрой. Тогда "прости" навек мои расчеты. Да правда и насчет того, что будто Отец ее терзает, это все Весьма преувеличено. Конечно, Брюзгливы старики и своевольны. Почтенный человек убьет врага, Замучает прислужника, - вот важность! Немножко позабавится насчет Вина и женщин, поздно возвратится В свой скучный дом и в скверном настроенье Начнет бранить детей, ругать жену, А дочери и жены называют Все это - нестерпимой тиранией. Я был бы счастлив, если б у меня На совести грехов не тяготело Важней, чем те, что связаны невольно С затеями любви моей. Из этой Искусной сети ей не ускользнуть. И все ж мне страшен ум ее пытливый. Глубокий взгляд ее внушает страх. Все скрытое во мне он обличает. Все мысли потаенные провидит, И поневоле должен я краснеть. Но нет! Она одна и беззащитна, Во мне ее последняя надежда. Я был бы непростительным глупцом, Когда бы я позволил ускользнуть ей; Я был бы так же страшно глуп, как если б Пантера, увидавши антилопу, Почувствовала ужас. (Уходит.) СЦЕНА ТРЕТЬЯ Великолепный зал в палаццо Ченчи. Пир. Входят Ченчи, Лукреция, Беатриче, Орсино, Камилло, Нобили. Ченчи Привет вам всем, мои друзья, родные, Основа церкви - принцы, кардиналы, Вам всем, своим присутствием почтившим Наш праздник, - самый искренний привет. Я слишком долго жил анахоретом, И в эти дни, как был лишен я вас, Насчет меня распространились слухи Нелестные, как, верно, вам известно, Но я надеюсь, добрые друзья, Что вы, приняв участье в нашем пире, Узнав его достойную причину И чокнувшись со мною два-три раза, Увидите, что я похож на вас, Что я, как вы, родился человеком, Конечно, не безгрешным; но, увы, Нас всех Адам соделал таковыми. Первый гость О граф, у вас такой веселый вид, Вы с нами так приветливы, что слухи, Конечно, лгут, приписывая вам Деянья недостойные. (К своему соседу.) Смотрите, Какой прямой, какой веселый взгляд! Второй гость Скажите нам скорее о желанном Событии, порадовавшем вас, - И радость будет общей. Ченчи Да, признаться, Для радости достаточно причин. Когда отец взывает неустанно, Из глубины родительского сердца, К Всевышнему Родителю всего, - Когда одну мольбу он воссылает, Идя ко сну, вставая ото сна, - Когда лелеет он одно желанье, Всегда одну заветную мечту, И с той мечтою связаны два сына, - Когда внезапно, даже сверх надежды, Его мольба услышана вполне, - О, так вполне, что греза стала правдой, Еще б ему тогда не ликовать, Еще бы не сзывать на пир веселый Своих друзей, как сделал это я. Беатриче (к Лукреции) О Боже! Что за ужас! Верно, братьев Постигло что-то страшное. Лукреция Не бойся. Его слова звучат чистосердечно. Беатриче Мне страшно от чудовищной улыбки, Играющей вкруг глаз его, в морщинах, Что стягивают кожу до волос. Ченчи Вот здесь письмо ко мне из Саламанки, Пусть мать твоя узнает, Беатриче, Чт_о_ пишут мне. Прочти его. Господь, Благодарю Тебя! Незримой дланью Исполнил Ты желание мое В короткий срок одной и той же ночи. Уж нет в живых моих детей мятежных, Упрямых, непослушных! Нет в живых! Что значит это странное смущенье? Вы, кажется, не слышите: мои Два сына приказали долго жить, И больше им не нужно ни одежды, Ни пищи, - только траурные свечи, Что будут озарять их темный путь, Послужат их последнею издержкой. Я думаю, что Папа не захочет, Чтоб в их гробах я стал их содержать. Так радуйтесь - я счастлив, я ликую. (Лукреция в полуобмороке; Беатриче поддерживает ее.) Беатриче Не может быть! Приди в себя, молю, Не может быть, ведь есть же Бог на Небе, Ему не мог бы Он позволить жить И милостью такою похваляться. Ты лжешь, бесчеловечный, ты солгал. Ченчи Поистине, солгал, как сам Создатель. Зову теперь в свидетели Его: Не только смерть, но самый род их смерти - Порука в благосклонности ко мне Святого Провиденья. Сын мой Рокко С шестнадцатью другими слушал мессу: Вдруг свод церковный рухнул, все спаслись, Погиб лишь он один. А Кристофано Случайно, по ошибке, был заколот Каким-то там стремительным ревнивцем, В то время как жена его спала С любовником. И это все случилось В единый час одной и той же ночи. И это есть свидетельство, что Небо Особенно заботится о мне. Прошу моих друзей, во имя дружбы. Отметить этот день в календаре. Число двадцать седьмое. Новым дивным Обогатился праздником декабрь. Хотите, может быть, меня проверить? Вот вам письмо, пожалуйста, прочтите. (Все присутствующие смущены, некоторые из гостей встают.) Первый гость Чудовищно! Я ухожу. Второй гость И я! Третий гость Постойте, я уверен, это шутка, Хоть он и шутит слишком уж серьезно. Я думаю, что сын его обвенчан С инфантой или, может быть, нашел Он копи золотые в Эльдорадо, - Он хочет эту весть преподнести С пикантною приправой, - посмотрите, Он только насмехается. Ченчи (наполняя кубок вином и поднимая его) О, ты, Веселое вино, чей блеск багряный Играет, пенясь, в кубке золотом, Как дух мой, веселящийся при вести О смерти этих гнусных сыновей! Когда б не ты, а кровь их здесь блистала, Я выпил бы ее благоговейно, Как кровь Святых Даров, и, полный смеха, Приветствовал бы я заздравным тостом Могучего владыку Сатану. Он должен ликовать в моем триумфе, Коль правда, как свидетельствуют люди, Что страшное отцовское проклятье За душами детей, на быстрых крыльях, Летит и тащит их в глубокий Ад, Хотя б от самого престола Неба! Ты лишнее, вино мое: я пьян От пьяности восторга - в этот вечер Другой мне хмель не нужен. Эй, Андреа, Неси скорее кубок круговой! Первый гость (вставая) Несчастный! Неужели между нами Не будет никого, кто б удержал Позорного мерзавца? Камилло Ради Бога, Позвольте мне, я распущу гостей, Вы вне себя! Смотрите, будет худо! Второй гость Схватить его! Первый гость Связать его! Третий гость Смелее! Ченчи (с жестом угрозы обращаясь к тем, которые встают) Тут кто-то шевелится? Кто-то шепчет? (Обращаясь к сидящим за столом.) Нет, ничего. Прошу вас, веселитесь. И помните, что мщенье графа Ченчи - Как царский запечатанный приказ, Который убивает, но никто По имени не назовет убийцу. (Пир прерывается; некоторые из гостей уходят.) Беатриче О гости благородные, прошу вас, Останьтесь здесь, молю, не уходите; Чт_о_ в том, что деспотизм бесчеловечный Отцовскими сединами прикрыт? Чт_о_ в том, что он, кто дал нам жизнь и сердце, Пытая нас, хохочет, как палач? Чт_о_ в том, что мы, покинутые всеми, Его родные дети и жена, С ним скованы неразрушимой связью? Ужель за нас не вступится никто? Ужели в целом мире нет защиты? Подумайте, какую бездну мук Должна была я вынести, чтоб в сердце, Исполненном немого послушанья, Погасло все - любовь, и стыд, и страх? Подумайте, я вытерпела много! Ту руку, что гнела меня к земле, Я целовала кротко, как святыню, И думала, что, может быть, удар Был карою отеческой, не больше! Я много извиняла, сомневалась, Потом, поняв, что больше нет сомнений, Старалась я терпеньем без конца И ласкою смягчить его; когда же И это оказалось бесполезным, В тиши бессонных тягостных ночей Я падала с рыданьем на колени, Молясь душой Всевышнему Отцу. И видя, что молитвы не доходят До Неба, все же я еще терпела, Ждала, - пока на этот подлый пир Не созвал он вас всех, чтоб веселиться Над трупами моих погибших братьев. О принц Колонна, ты нам самый близкий, О кардинал, ты - Папский камерарий, И ты, Камилло, ты судья верховный: Возьмите нас отсюда! Ченчи (в то время, когда Беатриче произносила первую половину своего монолога, разговаривал с Камилло; услышав заключительные слова Беатриче, он приближается) Я надеюсь, Что добрые друзья не захотят Послушать эту дерзкую девчонку, - О собственных заботясь дочерях Иль, может быть, свое пощупав горло. Беатриче (не обращая внимания на слова Ченчи) Что ж, даже вы не взглянете никто? Вы даже мне ответить не хотите? Один тиран способен победить Толпу других, умнейших и добрейших? Иль я должна ходатайство свое В законной точной форме вам представить? О Господи, зачем я не в земле, Не с братьями! Цветы весны увядшей Теперь бы над моей могилой гасли, И мой отец один бы пир устроил Над общим гробом! Камилло Горькое желанье В устах таких невинно-молодых! Не можем ли мы чем-нибудь помочь им? Колонна Мне кажется, ничем помочь нельзя. Граф Ченчи враг опасный. Но... я мог бы. Другого поддержать... Кардинал И я... охотно... Ченчи Иди отсюда в комнату свою, - Ты, дерзкое создание! Беатриче Нет, ты Иди отсюда, изверг богохульный! Сокройся, пусть никто тебя не видит. Ты хочешь послушанья? Нет его! Мучитель! О, заметь, что, если даже Ты властвуешь над этою толпой, Из злого может выйти только злое. Не хмурься на меня! Спеши, исчезни, Не жди, чтоб тени братьев отошедших Виденьями возникли пред тобой Со взорами, исполненными мести! Закрой свое лицо от смертных взглядов, Дрожи, когда услышишь звук шагов, Найди себе прибежище во мраке, В каком-нибудь безмолвном уголке, И там, склонивши голову седую, Коленопреклоненный, ниц пади Пред Господом, тобою оскорбленным, Мы тоже ниц падем и вкруг тебя Молиться будем Богу всей душою, Чтоб Он не погубил тебя и нас! Ченчи Друзья мои, мне жаль, что пир веселый Испорчен сумасшедшею девчонкой. Прощайте; доброй ночи. Не хочу Вам больше досаждать глупейшей скукой Домашних наших сцен. Итак, надеюсь, До скорого свиданья. (Уходят все, кроме Ченчи и Беатриче.) Дать мне кубок! Мой ум скользит. (К Беатриче.) Ты, милая ехидна! Прекрасный, страшный зверь! Я знаю чары, Чья власть тебя заставит быть ручной. Прочь с глаз моих теперь! (Беатриче уходит.) Сюда, Андреа, Наполни кубок греческим вином! Сегодня не хотел я пить ни капли, - Я должен; как ни странно, я робею При мысли о решении своем. (Пьет вино.) Да будешь ты в моих застывших жилах - Как быстрая решимость юных дум, Как твердое упорство зрелой воли, Как мрачный и утонченный разврат Распутной престарелости. О, если б Действительно ты не было вином, А кровью сыновей моих проклятых, Чтоб мог я утолить себя! Вот так! Я слышу; чары действуют. Мечта Должна быть свершена. Она свершится! (Уходит.)

В рамках подготовки к экзамену перечитываю пьесу "Ченчи" Перси Бише Шелли. Пьеса про инцест и отцеубийство, рекомендую всем любителям готической литературы. Во время пребывания в Италии Шелли написал “Ченчи” за пару месяцев, издал и всерьез надеялся поставить ее в Ковент Гардене. Во-первых, потому что сюжет исторический, а значит можно писать все что угодно - лишь бы такие ужасы не происходили в современной Англии. Во-вторых, потому что он упоминает инцест завуалировано (хотя, как мне кажется, куда уж откровеннее). Когда директор театра прочел "Ченчи" и подобрал челюсть, то заявил что такое поставить они, конечно же, не смогут, но порекомендовал поэту написать другую трагедию, менее жуткую. Шелли ужасно расстроился, потому что надеялся что именно это его произведение станет популярным, и уже не предпринимал попытки поставить свое детище. Впервые пьеса появилась на театральных подмостках в 1886 году, при том что постановка была частной и ее спонсировало Общество Шелли.

Шелли написал "Ченчи" под влиянием подлинной истории семьи Ченчи. Глава семьи, старый распутник Франциско Ченчи перепробовал все преступления и в конце коноцв дошел до изнасилования собственной дочери Беатриче. И Беатриче, и ее мачеха Лукреция жаловались властям и Папе на постоянные истязания, но помогать им никто не собирался. Власть отца над домочадцами была защищена законом, да и мало кто хотел связываться с ненормальным графом. В конце концов, граф Ченчи увез свою семью в отдаленный замок, чтобы продолжать издевательства. Доведенные до отчаяния, женщины наняли убийц и все вместе они опили графа. Согласно официальной версии, яд не подействовал и тогда члены семьи, вместе с нанятыми убийцами, забили отца до смерти и выбросили тело в окно, чтобы сымитировать несчастный случай. В пьесе события описаны гораздо мягче - убийцы просто душат Франциско и сбрасывают его с балкона, женщины же не принимают участия в преступлении. В конце концов, убийство было раскрыто, всех участников пытали и осудили на смертную казнь. Лукреции и Беатриче отрубили голову. Сама казнь не показана в "Ченчи", пьеса заканчивается тем что Бернардо, брат Беатриче, прощается с ней и ее уводят. На самом деле, отличная пьеса, но уж очень жуткая и депрессивная. Сплошная безнадега. Особенно страшно, что и в наши дни такие происшествия отнюдь не редкость:(

Прочесть пьесу на английском или на русском в переводе Бальмонта можно и . А в Википедии есть , тоже можете ознакомиться. А под катом несколько отрывков из пьесы.

Портрет Беатриче Ченчи


Отрывки, которые мне особенно понравились. Эту речь граф Ченчи произносит, когда узнает о смерти своих сыновей. Он устроил вечеринку в честь их смерти, собрал гостей, а потом объявил причину торжества. И последовал настоящий WTF moment, а граф между тем продолжал радоваться. Здесь он напоминает вампира. Ну такой злодей, что клейма негде ставить. Таких злодеистых злодеев вообще мало в литературе, даже Монтони из Удольфо просто милый шалун по сравнению с Ченчи.

CENCI (filling a bowl of wine, and lifting it up)
O thou bright wine, whose purple splendor leaps
And bubbles gayly in this golden bowl
Under the lamp-light, as my spirits do,
To hear the death of my accursèd sons!
Could I believe thou wert their mingled blood,
Then would I taste thee like a sacrament,
And pledge with thee the mighty Devil in Hell,
Who, if a father"s curses, as men say,
Climb with swift wings after their children"s souls,
And drag them from the very throne of Heaven,
Now triumphs in my triumph!--But thou art
Superfluous; I have drunken deep of joy,
And I will taste no other wine to-night.
Here, Andrea! Bear the bowl around.

О, ты,
Веселое вино, чей блеск багряный
Играет, пенясь, в кубке золотом,
Как дух мой, веселящийся при вести
О смерти этих гнусных сыновей!
Когда б не ты, а кровь их здесь блистала,
Я выпил бы ее благоговейно,
Как кровь Святых Даров, и, полный смеха,
Приветствовал бы я заздравным тостом
Могучего владыку Сатану.
Он должен ликовать в моем триумфе,
Коль правда, как свидетельствуют люди,
Что страшное отцовское проклятье
За душами детей, на быстрых крыльях,
Летит и тащит их в глубокий Ад,
Хотя б от самого престола Неба!
Ты лишнее, вино мое: я пьян
От пьяности восторга - в этот вечер
Другой мне хмель не нужен.

Речь Беатриче после того, как ее изнасиловал родной отец. Если это завуалированный намек на инцест, то каким же должен быть откровенный?

How comes this hair undone?
Its wandering strings must be what blind me so,
And yet I tied it fast.--Oh, horrible!
The pavement sinks under my feet! The walls
Spin round! I see a woman weeping there,
And standing calm and motionless, whilst I
Slide giddily as the world reels.--My God!
The beautiful blue heaven is flecked with blood!
The sunshine on the floor is black! The air
Is changed to vapors such as the dead breathe
In charnel-pits! Pah! I am choked! There creeps
A clinging, black, contaminating mist
About me--"t is substantial, heavy, thick;
I cannot pluck it from me, for it glues
My fingers and my limbs to one another,
And eats into my sinews, and dissolves
My flesh to a pollution, poisoning
The subtle, pure, and inmost spirit of life!
My God! I never knew what the mad felt
Before; for I am mad beyond all doubt!

Беатриче

Как? Волосы распущены? Зачем?
Так это я от них совсем ослепла -
Но я ведь заплетала их. - О, ужас!
Колеблется земля, вот-вот, раскрылась!
И стены зашатались. Вон, я вижу,
Там женщина рыдает; неподвижно,
Спокойно, далеко стоит она,
А я с землею в бездну упадаю.
О Боже! Свод небес запачкан кровью.
Лучи дневные черны. Светлый воздух
Внезапно превратился в те пары,
Которыми в могилах трупы дышат!
А! Задыхаюсь! Вкруг меня ползет,
Цепляется туман - заразой черной
Он входит в душу, плотный и тяжелый,
Я не могу сорвать его с себя,
Он липнет, - вот склеились пальцы, члены,
Он жилы разъедает, он меня
Наполнил ядом, грязным разложеньем,
Источник самой жизни осквернил!
О Господи! Я до сих пор не знала,
Что чувствуют безумные. Конечно!
Конечно, я с ума сошла!

Когда Лукреция просит рассказать о том, что же произошло, Беатриче просто не находит слов, чтобы описать свою психологическую травму.

I hide them not.
What are the words which yon would have me speak?
I, who can feign no image in my mind
Of that which has transformed me; I, whose thought
Is like a ghost shrouded and folded up
In its own formless horror--of all words,
That minister to mortal intercourse,
Which wouldst thou hear? for there is none to tell
My misery; if another ever knew
Aught like to it, she died as I will die,
And left it, as I must, without a name.
Death, death! our law and our religion call thee
A punishment and a reward; oh, which
Have I deserved?

Беатриче

Я не прячу ничего.
Но где возьму я слов для выраженья
Того, что я в слова вложить не в силах?
В моей душе нет образа - того,
Что сделало меня навек другою:
В моей душе есть только мысль о том,
Что я - как труп, восставший из могилы,
Закутанный, как в саван гробовой,
В бесформенный и безымянный ужас.
Какие же слова должна я выбрать
Из тех, что служат смертным для бесед?
Нет слова, чтоб сказать мое мученье.
Хоть что-нибудь подобное, она
Скорей бы умерла, как я умру,
Но только бы оставила свой ужас
Без имени, что сделаю и я.
Смерть! Смерть! И наш закон, и наша вера
Зовут тебя наградою и карой!
Чего из двух заслуживаю я?

Фотографии Margaret Cameron - девушки в образе Беатриче Ченчи. Сравните с ее портретом.



Понравилась статья? Поделитесь с друзьями!
Была ли эта статья полезной?
Да
Нет
Спасибо, за Ваш отзыв!
Что-то пошло не так и Ваш голос не был учтен.
Спасибо. Ваше сообщение отправлено
Нашли в тексте ошибку?
Выделите её, нажмите Ctrl + Enter и мы всё исправим!